Последний ход (Габриэлла Сааб)



Глава 2

 

Варшава, 27 мая 1941 года

С тех пор как меня и мою семью посадили в тюрьму Павяк, в голове вертелась лишь одна фраза: гестапо придёт за мной.

Забившись в угол нашей камеры, я прижала колени к груди и провела большим пальцем по разбитой нижней губе. Сначала я подумала, что, возможно, немецкая тайная полиция решит, что я не стою их времени. Один взгляд на мою светло‑русую косу и широко раскрытые глаза, и они сочтут меня безобидной.

Но теперь слишком поздно. У них уже были доказательства того, что я сделала.

На единственной металлической койке с тонким матрасом сидела Зофья, вцепившись в мамину руку. Только что мимо нашей камеры, спотыкаясь, прошёл заключённый, но моя младшая сестра не отпустила маму и не перестала пялиться на решётку двери. Мольбы этого человека о пощаде эхом отдавались в моих ушах, мольбы, за которые он получил пинки и удары, пока охранники уводили его прочь. Наконец мама уговорила Зофью отпустить её, а затем принялась распутывать непослушные золотые кудри сестры, вероятно, надеясь её этим отвлечь.

А вот Кароль, казалось, тут же забыл сцену, свидетелями которой мы стали. Он поднялся с грязного пола и поспешил к моему отцу, сидевшему на противоположном краю койки.

– Тата[3], я хочу поиграть в моих солдатиков, когда мы вернёмся домой.

– А твои солдаты победят нацистов?

– Конечно, они всегда побеждают, – сказал он и заулыбался: – Теперь мы пойдём домой?

– Скоро пойдём, – ответил тата. – Скоро.

Они с мамой переглянулись. С тех пор как пришли нацисты, они смотрели друг на друга именно так. В их взгляде читалось сомнение.

Я гадала, насколько сильно родители на меня злились. Они не показывали этого, но в душе наверняка – если и не за себя, то за Кароля и Зофью, – волновались. Из‑за моих действий двоих невинных детей отправили в тюрьму. Нас держали всего несколько дней, однако тихие выразительные вздохи моих родителей, их тщетные утешения и ободрения, жалобы моей скучающей сестры и голодный плач брата – всё это напоминало о том, что я ответственна за наши страдания.

Когда Кароль забрался на колени таты, моё внимание привлёк новый звук. Шаги.


Родители потянулись друг к другу – простой, обычный жест, но в этот момент они двигались как единое целое. Одновременно, с равной скоростью, совершенно синхронно. Две половинки одного организма. Их руки на мгновение соприкоснулись, прежде чем они посмотрели на меня. Лучше бы они этого не делали, потому что выражение их глаз заставило меня лишь крепче обхватить колени.

Мама сказала Зофье и Каролю сесть на дальнюю сторону койки, как будто ржавый металлический каркас мог их защитить; тата встал. Когда он перенёс слишком большой вес на больную ногу, то поморщился и прижал ладонь к стене, чтобы восстановить равновесие. Это было всё, что он мог сделать без своей трости. Тишина заполнила крошечное пространство, в то время как топот сапог становился всё громче, затем дверь нашей камеры со скрипом открылась, и появились два охранника. Один указал на меня. От этого жеста, как и от последовавших за ним слов, у меня сжалось сердце.

– Ты, на выход.

Всё это время я убеждала себя – нужно будет подчиниться, когда охранники придут за мной, чтобы они не обращались со мной грубо. Но меня сковал внезапный ступор.

Тата резко шагнул вперёд. Я не понимала, как ему удаётся держаться на ногах, но он стоял, пока охранник не ударил его и не повалил на пол.

Мама попыталась меня защитить – прижала к стене и закрыла своим телом.

– Не трогайте её! – закричала она. Крик гулким эхом отдавался в тесном пространстве камеры, даже когда её голова дёрнулась назад. Мама сжала меня в объятиях, но я увидела, что охранник держит её за волосы, а через мгновение он оттащил нас от стены и вырвал меня из её рук.

Я вертелась и дёргалась, – повинуясь какому‑то внутреннему инстинкту, хотя в этом не было никакого смысла, – пока они вытаскивали меня из камеры, ведя себя так, словно моё сопротивление было мелким неудобством. Затем они захлопнули дверь и защёлкнули тяжёлые наручники на моих запястьях. Они уводили меня всё дальше, пока крики моих родных совсем не стихли. Жуткая мысль закралась мне в голову, я задумалась, вернусь ли к ним вообще.

Глухие удары и лязг металла отдавались эхом при каждом шаге, пока мы шли по длинным холодным коридорам. Даже моё собственное дыхание было громким. В воздухе пахло железом, кровью, пóтом и бог знает чем ещё. Если бы страдание имело запах, оно пахло бы так же, как это место.

Один из охранников открыл дверь, а его напарник вытолкнул меня за порог. Меня ослепил пронизывающий свет, я двигалась на ощупь, пока очередной толчок не вернул темноту обратно. Когда мои глаза привыкли, я поняла, что сижу в грузовике на низкой деревянной скамейке. Крыша и стены автомобиля были обтянуты брезентом, поэтому я не видела, куда мы едем. Машина тронулась, и я чуть не упала из‑за резкого поворота. Заключённые, вплотную сидевшие рядом, поддерживали меня, пока грузовик громыхал по улицам Варшавы.

Поездка не заняла много времени. Чья‑то безжалостная рука выволокла меня к зданию на аллее Шуха, 25 – штаб‑квартире гестапо.

Я зажмурилась, то ли из‑за яркого солнечного света, то ли из‑за того, что не могла смотреть на массивное здание с развевающимися нацистскими флагами, ярко‑красными на фоне серого камня. Один охранник сказал что‑то о польских свиньях и добавил: «Шагом марш». Я последовала за заключёнными Павяка через двор, внутрь здания и вниз по лестнице, спускаясь навстречу адским мукам. Каждый шаг по узким, тусклым, серым коридорам уводил меня всё дальше в застенки аллеи Шуха, пока мы не добрались до пустой камеры. Охранник схватил меня и не смог сдержать злорадный смешок, когда я шарахнулась в сторону; но он снял наручники и велел двигаться к «трамваю» – полагаю, он имел в виду ряд одиночных деревянных сидений, расставленных одно за другим, лицом к стене.

Железная дверь с лязгом захлопнулась. В крошечном помещении воняло кровью и мочой, запахами ужаса, такими острыми, что я едва сдержала рвотный позыв – деревянный пол был скользким от того и другого.

Я была самой юной заключённой.

Я сидела на маленьком жёстком сиденье позади женщины, левая рука которой распухла, была в синяках и безвольно висела сбоку. Наверное, была сломана. Я уставилась на затылок этой женщины, боясь пошевелиться, боясь вздохнуть.

Краем глаза – я не осмеливалась повернуть голову – я заметила что‑то нацарапанное на чёрной стене рядом со мной. Может быть, имя. Может быть, героическое послание о свободе или независимости. Может быть, следы от ногтей заключённого, когда его утаскивали на очередной допрос, заключённого, испуганного тем, что на этот раз он сломается.

Посторонний шум прорезал неглубокие вздохи сидевших вокруг меня. Я подняла глаза к маленькому открытому окну, откуда доносились возбуждённые голоса. Крики следователя, сдавленное бормотание заключённого, затем треск, вопли и рыдания. Слышать, как кого‑то пытают, было ещё хуже, чем представлять, как пытают тебя.

Одного за другим охранники вызывали заключённых из камеры. В тщетной попытке сохранить спокойствие я закрыла глаза и сделала глубокий вдох. Вдох и выдох, медленно, сосредоточенно. Но эти действия только наполнили мои ноздри запахом крови и мочи от липкого пола и вонью грязных, немытых тел. Каждый раз, когда охранник приходил за кем‑то из заключённых, моё сердце с новой силой сжималось от ужаса, ведь я ждала, что произнесут моё имя.

Но когда я услышала его, моё бешено колотящееся сердце резко остановилось.

– Мария Флорковская.

У меня закружилась голова. Моё тело словно приросло к сиденью, лицом вперёд, всегда вперёд, и внезапно мне захотелось отдать всё, лишь бы продолжать сидеть здесь до конца своей жизни, лишь бы не идти в комнату для допросов. Но я должна была защитить свою семью и Сопротивление. Я произнесла короткую молитву о придании сил и встала.

Наверху меня усадили за прямоугольный стол спиной к портрету Гитлера. Двое охранников стояли неподалёку, пока я пыталась изучить обстановку. В углу за небольшим бюро женщина с бесстрастным выражением лица положила пальцы на клавиши пишущей машинки. В целом в комнате было довольно мало предметов – за исключением дальней стены, увешанной кнутами, резиновыми дубинками и другими орудиями пыток.

Я сцепила руки под столом, пытаясь унять дрожь.

Дверь открылась, возвещая о прибытии моего следователя. Штурмбаннфюрер Эбнер, тот самый человек, который нас арестовал.

После немецкого вторжения в 1939 году, когда из подвала нашего многоквартирного дома ещё можно было безопасно выходить, я увидела снаружи распростёртую мёртвую лошадь. Птицы вгрызались в её тушу, отделяя плоть, мышцы и сухожилия от костей, окрашивая землю в красный цвет, оставляя истерзанное тело гнить. Когда Эбнер сел напротив меня, я вгляделась в его лицо – ранняя плешивость, орлиный нос, – и не смогла отогнать образ тех птиц и лошадиной туши.

– Меня зовут Вольфганг Эбнер. – Располагающий голос, будто мы были старыми знакомыми, которые встретились спустя долгие годы. – А тебя – Мария Флорковская, верно?

Было невыносимо слышать, как моё имя слетает с его губ, но я не стала ни подтверждать, ни отрицать сказанное. Когда зазвенела пишущая машинка, я подпрыгнула и понадеялась, что Эбнер этого не заметил.

– Или мне лучше называть тебя Хелена Пиларчик?

В этой фразе угадывался сарказм, на стол легло зелёное удостоверение личности. Моя фальшивая кенкарта[4]. Он открыл её, чтобы показать ложную информацию, поддельные государственные печати вокруг моей фотографии и подпись. Когда я не ответила, Эбнер отодвинул кенкарту в сторону.

– Насколько я помню, ты превосходно говоришь по‑немецки, но я могу пригласить переводчика, если ты захочешь прояснить ситуацию на родном языке.

Переводчик только затянул бы процесс, а всё, чего я хотела, – это чтобы разговор поскорее закончился.

– Я свободно говорю на нём всю свою жизнь, – ответила я. Каким‑то образом мне удалось произнести это ровным голосом.

Эбнер кивнул и достал пачку сигарет. Закурил, медленно, задумчиво затянулся и выпустил облако серого дыма. Когда оно заполнило пространство между нами, он протянул пачку мне. Я никак не отреагировала, и он убрал её обратно в карман.

– Всё, что мне нужно, – это узнать правду. Если ты будешь сотрудничать, мы отлично поладим.

В этот момент я будто услышала голос Ирены: Чёрт возьми, Мария, сколько раз я предупреждала тебя о том, что эти ублюдки с тобой сделают? В памяти всплыли рассказы моей напарницы по Сопротивлению о жестокости гестапо, и её яркие описания смыли ложные заверения Эбнера.

Пишущая машинка издала ещё один пронзительный звон, а Эбнер курил и ждал, пока я заговорю. Мои губы оставались плотно сжатыми, и хотя выражение его лица не изменилось, в глазах мелькнуло раздражение. Он моргнул, и раздражение исчезло.

– Полагаю, ты знаешь о наказании за пособничество евреям, – сказал он. Конечно, я была в курсе, но действительно ли он угрожал такому незначительному члену Сопротивления смертью? Эбнер положил передо мной второй документ. – Ты доставляла бланки свидетельств о крещении польскому Сопротивлению?

Доказательство было прямо перед нами, так что отрицать это не было смысла. Я кивнула.

– Как тебе удавалось скрывать свою деятельность от семьи?

– А ваши родители, когда вы в детстве их не слушались, всегда об этом узнавали?

Он усмехнулся:

– Нет, полагаю, что нет.

Видимо, я лгала убедительнее, чем мне поначалу казалось. Если Эбнер считал, что родители не знали о моём участии в Сопротивлении, то я смогу убедить его, что они не были вовлечены в это вместе со мной. Я хотела уберечь свою семью от допросов, чего бы мне это ни стоило.

Эбнер бросил окурок на пол и затушил каблуком ботинка. Он положил пустой бланк рядом с моей кенкартой и наклонился ближе, медленно и расчётливо. С горящими глазами, готовый заманить свою жертву в ловушку. Хотя я старалась не двигаться, всё равно вцепилась в край стула.

– На кого ты работаешь?

Его голос оставался ровным, но за этим вопросом звучала невысказанная угроза. Эгоистичная часть меня отчаянно пыталась вырваться на поверхность, чтобы предотвратить то, что произойдёт, если я промолчу, но я отогнала эту мысль. Я бы не позволила гестапо превратить меня в предателя.

Мои пальцы так сильно сжимали края стула, что заныли от боли, но я не смела их разжать. Я всё ещё была во власти Эбнера, и он мог сделать со мной всё что угодно. Со мной и с моей семьёй. Пока я сидела в «трамвае», внизу, я слышала, как офицеры гестапо сводили счёты с заключёнными, отказывающимися отвечать на их вопросы. Моё время истекало. Я знала это.