Не вычеркивай меня из списка… (Дина Рубина)



* * *

 

В Керчи и в Джанкое в поезд добавилось призывников, стало ещё теснее и громче, молодая спёртая мужская сила накапливалась и сатанела, распирала загустевший воздух. Из конца в конец вагона кто‑то кого‑то окликал: «Санёк, чуешь подляну?!»; кто‑то возле туалета столкнулся с давним недругом, кто‑то узнал одну падлу с Консервного завода… Голоса грубели, похохатывали, взлетали угрожающей матерщиной… Часа через полтора, будто все ждали этой искры, вспыхнула и покатилась по вагону драка между керченскими и джан‑койскими.

Метелили друг друга жадно, страшно, отчаянно; в ход пошли ножи, заточки и кастеты, для чего‑то припасённые в солдатскую дорогу… Кровища летела на стенки вагона, кто‑то уже валялся в тамбуре на полу, зажимая живот. Сержанты, старшины метались по составу, но унять бешеных драчливых лосей не могли.

Борис лежал на своей верхотуре, листал книжку…

Чьи‑то головы мотались под его локтем, кто‑то выл от боли, мат стоял кромешный. Время от времени он скашивал взгляд вниз, перелистывал страницу, читал дальше…

Когда на узловой станции в вагон ворвалась вызванная милиция и зачинщиков скрутили и вывели, а заодно вынесли тех, кого сильно покромсали, старшина Солдатенков, тяжело дыша, пошёл по проходу, осматривая поле битвы. В их отсек тоже заглянул, бормоча:

– Бородино… Бородино, блядь!

Огляделся, поднял голову и заметил Бориса на третьей полке.

– Ну что, – спросил, – культурно проводим время? – чем Бориса порадовал: у старшины Солдатенкова, которого он сразу отметил, имелось, оказывается, и чувство юмора. Тот взял в руки книжку, покрутил‑полистал, прочитал вслух название. Хмыкнул: значит, вот чем вдохновлялся новобранец посреди жуткой свалки! А имя автора не одолел: это не имя, сказал, возвращая книгу, а воровская кличка какая‑то. Разве прилично такое на книжке печатать?

 

* * *

 

В Перми ещё лежал снег, ледяной ветер продувал угрюмый стылый город, вытянувшийся вдоль Камы. Какое‑то пространство… оглохшее, думал Борис.

В сборном пункте военного комиссариата, куда свезли не только крымчаков, но и сибиряков, и прибалтийцев, и ребят из регионов Кавказа, всем выдали форму, разом превратив разношёрстную толпу в воинский контингент. Всё это море призывников разделялось затем на рукава и протоки и далее следовало по разным своим маршрутам – всегда в сторону, противоположную от родного дома, от семьи, от душевного тепла; в сторону, противоположную сердцу и всем чувствам и привязанностям жизни.

Уже в форме, с рюкзаком на коленях Борис сидел на своём этюднике, поставленном на попа, в огромном кирпичном бараке с бетонным полом. Внутри у него всё заиндевело, как воздух снаружи, и молчало. Мысленно он уже выстроил стену между своим тёплым морем, цветущим Симферополем, другом Володькой, троллейбусом номер три по утрам… и всем тем, пока неизвестным, что ему предстоит. Стена была каменная, холодная, высотой в три года.


…Там его и разыскал старшина Солдатенков. Вообще‑то старшина в своём авиационном училище на добровольных началах курировал спорт. Потому и приглядел ещё в поезде двух спортсменов: Шевчука и Левигина. Один тягал штангу, другой занимался боксом; всё это могло пригодиться в будущих армейских соревнованиях. Борис же ему просто понравился своей невозмутимостью: как парень книжку‑то читал там, в вагоне, парил, можно сказать, над бешеной дракой, хладнокровно переворачивая страницы!

И после утряски вопроса с начальством старшина, прихватив двух своих спортсменов и этого философа, отбыл на базу.

Так Борис остался в Перми.

 

2

 

Военно‑авиационное техническое училище ВВС находилось на окраине Перми, вернее, уже за городом. Туда редко ходил автобус, но всё же дождаться его было можно, стоя под бетонным козырьком остановки, покуривая и до отупения рассматривая густую полосу серой и чёрной ольхи на противоположной, заболоченной стороне дороги, где протекал один из множества здешних ручьёв.

Природа едва просыпалась после долгой метельной зимы, и столбик термометра с усилием преодолевал нулевую отметку.

Бывалые люди уверяли, что месяца через полтора что‑то там расцветёт, что‑то раскроется, грянет жара «и будет красиво». Возможно… Пока рисовать всё это Борису не хотелось, хотя в первый же день он почти машинально набросал на листе блокнота памятник у КПП: истребитель, с двумя ракетами под брюхом, взлетал на бетонном хвосте, одновременно упираясь этим хвостом в землю. Интересное архитектурное решение.

Тут же был простёрт искусственный пруд, выкопанный давними поколениями служивых, в котором в тёплую погоду срочники и курсанты совершали заплывы.

По огромной территории, между дорожками с неровно проложенными бетонными плитами, были разбросаны здания двухэтажных казарм из серого кирпича, административные корпуса, клуб, спортивный зал… Асфальтированный плац, где проходила строевая подготовка.

 

* * *

 

Военное авиационное училище готовило будущих офицеров и младших специалистов, механиков по обслуживанию самолётов. Борис попал в оружейную роту и не сразу переключил голову с проблем сочетания красок на вооружение самолёта: на бомбы, снаряды, пулемёты, оптические прицелы…

Дни его теперь были размечены по минутам от «Рррота, подъём!» до «Ррррота, отбой!». Зарядка‑пробежка, завтрак, занятия в классах. Стрельбища, спорт, обед и снова занятия. Немного свободного вечернего времени перед ужином или очередной наряд… Наконец, вожделенное: «Рррота, отбой!»

Но то ли помогла ему та высоченная внутренняя стена, которую он выстроил между собой и прошлой жизнью, то ли ум его оказался не менее приёмистым и гибким, чем тело, – только месяца через три бесконечной муштры, зарядки, нарядов и снова муштры; после сотни раз отработанной сборки‑разборки разного типа лёгкого вооружения он как‑то само собой разумеющимся ходом попал в число лучших солдат в своей роте.

Если бы кто‑то всего полгода назад предсказал ему, как лихо, без запинки, он станет отвечать на вопросы – почему в Ту‑16 двигатели развёрнуты под углом к плоскости симметрии самолёта (чтобы газовые струи не попадали на фюзеляж!), что такое продольные бимсы и почему они располагаются за задним лонжероном центроплана… – он посмотрел бы на того человека с тихой иронией. Однако весьма скоро он мог разобрать и снова собрать до винтика пушку АМ‑23, одну из семи пушек, полагающихся самолёту в качестве оборонительного вооружения.

 

Чтобы не заморачиваться с лишней площадью бритья на собственной физиономии, он отпустил усы. Уставом, правда, это не разрешалось, полковник Язерский, если замечал на построениях кого‑то такого, украшенного волоснёй, подскакивал и кричал прямо в лицо: «Щипцами! Щипцами буду выщипывать!» Бориса никто не предупредил, и потому, стоя в шеренге и вытянув подбородок, он с ужасом ждал приближения начальства. Полковник, миниатюрный порывистый человек, взглядом выудил Бориса… и, слегка запнувшись, проговорил:

– Хм… Национальная гордость? Понимаю. Носи!

Так он заработал у ребят кличку Грузин – они любую кавказскую национальность сразу определяли в грузины. И правда: с отросшими завитками чёрных волос и щегольскими чёрными усиками Борис преобразился в нечто галантно‑кавказское; во всяком случае, на вольного художника он походил сейчас гораздо больше, чем в училище Самокиша, когда предпочитал вообще бриться наголо, дабы избежать «пустых трат» типа душистого мыла.

 

Свободного времени, особенно в начале службы, совсем было кот наплакал. Минут сорок днём, между занятиями, ну и вечером столько же, перед ужином и отбоем. Но он ухитрялся даже на эти сорок минут отъединиться от остальных.

В здании клуба, на первом этаже разместился в небольшой комнате солдатский буфет, там всегда можно было купить бутылку лимонада с медовым пряником. Борис тогда уже не курил (бросил сам и довольно легко на первом же курсе, определив и это баловство по части «пустых трат»), так что солдатское довольствие – 3 рубля 80 копеек – тратил на этот почти парижский шик.

В свободное время, прихватив «Праздник, который всегда с тобой», он заходил в солдатский буфет вразвалочку, представляя, что спускается по лестнице в тёмный уютный бар где‑нибудь на Рю Лепик…

В рюкзаке под койкой у него лежала хорошая книга о Врубеле, да и в здешней библиотеке он нарыл книгу о Серове, которого, как и Коровина, очень любил и считал русским импрессионистом… Почему же именно эти, разрозненные, непоследовательно изложенные и в целом бессюжетные главы незаконченной книги американского писателя стали для него, молодого пленного художника, Библией, слепком волнующего недостижимого мира, образом жизни свободного, вольного в своих передвижениях и поступках человека? Почему в сотый раз он раскрывал эту затрёпанную книгу на какой‑нибудь сто сорок седьмой странице и жадно и в то же время меланхолично читал:

 

«…Так в один день кончилась осень. Ночью ты закрывал окна от дождя, и холодный ветер обрывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Размокшие листья лежали под дождём, ветер охлёстывал дождём большой зелёный автобус на конечной остановке, кафе «Дез аматёр» было забито народом, и окна запотевали от тепла и дыма внутри. Кафе было печальное, паршивое, там собирались пьяницы со всего квартала…»

 

За окном буфета сновали солдаты и курсанты, вокруг простиралась воинская часть с казармами, с дурацким самолётом, присевшим на хвосте, как щенок; с тягучей муштрой и насильственной зубрёжкой ненужных ему вещей; за тощей шеренгой осин отсюда проглядывался тоскливый плац, поглотивший его любимое дело, его оборванную любовь…

Он опускал голову: перед ним на обшарпанном столике стоял гранёный стакан с лимонадом, на кружевной бумажной салфетке лежал медовый пряник. Он раскрывал наугад книгу и представлял себе Париж, обитую медью стойку в углу бара и оживлённую компанию молодых людей:

 

«…Это было приятное кафе, тёплое, чистое, приветливое, и я повесил свой плащ сушиться, положил свою поношенную шляпу на полку над скамьёй и заказал кофе с молоком. Официант принёс кофе, я вынул из кармана блокнот и карандаш и начал писать… Но в рассказе ребята пили, мне тоже захотелось. И я попросил рома «Сент‑Джеймс». Он показался вкусным в этот холодный день, и я продолжал писать, мне было хорошо, и добрый мартиникский ром согревал тело и душу…»

 

Тогда, чтобы не сидеть как дурак за пустым столиком, он решался купить ещё пряник, и буфетчица Галя, очень некрасивая особа лет сорока, цокала языком и говорила:

– Весь провиант сегодня пролимонадил!

Кто‑то из ребят намекал, что Галя не прочь уединиться в подсобке буфета с любым, кто поможет ей «поднять пару тяжёлых ящиков на полку». Вытирая стаканы за стойкой, обитой листами жести, она тихонько напевала: «Жиноче сэрцэ… морщын нэ мае…»

Да, она была милая и приветливая, но… такая обескураживающе некрасивая – угловатая, с заметно выпирающим животом, с большими крабьими руками… Борис только дружественно ей улыбался, соглашаясь с оценкой его безумия, и вновь опускал глаза на страницу.

Читал и думал об Асе:

 

«…Мне хотелось поместить её в рассказ или ещё куда‑нибудь… Я увидел тебя, красотка, думал я, и теперь ты моя, кого бы ты ни ждала, и пусть я больше никогда тебя не увижу, ты принадлежишь мне, и Париж принадлежит мне, а я принадлежу этому блокноту и этому карандашу…»

 

Близилось время отбоя, за территорией военной части и далеко вокруг простиралась равнина, испещрённая оврагами и балками, ощетиненная пиками елей и пихт, заросшая ольхой и осиной… Смог бы он когда‑нибудь написать пейзаж этих мест? Эх, поговорить бы с Володькой, думал, хотя б с полчасика. В своих солдатских снах он продолжал писать цветущий миндаль, стены крепости Карадаг под слепящим небом, абрикосовую кошку на заборе, солнце на камнях, тусклое олово засыпающего моря…