Не вычеркивай меня из списка… (Дина Рубина)



 

* * *

 

Володина мама, Ксения Анатольевна, жила в одноэтажном доме частной застройки: две комнаты и кухня, а ещё открытая деревянная веранда, на которой к приезду мальчиков накрывался праздничный стол.

Домик был скромный, зато двор – неожиданно, несоразмерно дому – огромный, как в имении, засаженный по периметру кипарисами, самшитовыми кустами, яблонями и вишнями; тенистый, но с перепадами весь день гуляющих по нему солнечных полянок, озарявших то клумбу с пионами и календулами, то уголок с густыми красными зарослями кизила…

А посреди двора жил отдельной жизнью пруд, выкопанный и обустроенный ещё покойным Володиным отцом. Когда‑то в него были выпущены две морские черепахи и несколько золотых рыбок, которые давно уже выросли в матёрых пятнистых красно‑белых патриархов и вели бесконтрольную жизнь естественного отбора, сражаясь с черепахами за крошки хлеба.

Ксения Анатольевна работала в Крымском институте виноделия и виноградарства «Магарач» и каждый год к приезду мальчиков припасала бутылку мадеры их года рождения: 1950‑го.

А в последний их совместный приезд приготовила особенный сюрприз.

 

Борис к тому времени уже побывал в военкомате, уже услышал от майора совет про краски‑кисточки. Понимал, что катится, катится к чертям его жизнь, учёба, живопись, а заодно едва вспыхнувший нежный интерес к девушке Асе, с которой месяца полтора назад он познакомился в третьем троллейбусе и с тех пор всегда старался подгадать к семи тридцати, когда она садилась на пять остановок до своей библиотеки.

Все эти пять остановок они оживлённо болтали, а в последний раз он рискнул и попросил её «посидеть» для портрета. И по тому, как славно она вспыхнула, будто просил он о чём‑то запретном, тайном, по тому, как еле слышно выдохнула: «ну… хорошо», он понял, что, возможно, и для неё эти пять остановок по утрам хоть что‑нибудь да значат.

Он понимал, что сидит на террасе у Ксении Анатольевны в последний раз, во всяком случае, в последний раз перед долгой разлукой; что девушка Ася проедет мимо его судьбы – не станет же она дожидаться из армии едва знакомого человека. Он сидел за столом, вдыхая трогательный, с нотками ванили, накатывающий волнами аромат жимолости, что росла у ступеней веранды, и заворожённо отмечал, как длинные тени кипарисов подбираются к двум обложенным кирпичами клумбам, где ещё горели на солнце ноготки и ромашки, но вот‑вот должны были погаснуть – надолго, если не навсегда.

Пруд, который выкопал покойный Володин отец, неподвижно лежал в тени кипарисов огромным латунным диском, и на глади его возникали и гасли узоры от рыбьих плавников.

– Итак, други мои, – сказала Володина мать, доставая из буфета диковинную расклешённую бутыль тёмного стекла, – запомните этот день хорошенько, ибо не уверена, доведётся ли вам ещё в жизни такое вкушать… Это, мальчики, коньяк тысяча восемьсот восемьдесят третьего года! – И, осторожно наклоняя старинный сосуд, отвесила им в рюмки густую, как патока, янтарно‑смолистую субстанцию…

Борис не понял тогда – понравился ему напиток или не очень, уж больно вязким и странным для языка оказался, его вот именно что приходилось не пить, а вкушать


…но сейчас, лёжа лицом в жёлтый пупырчатый потолок общего вагона, он рассеянно листал страницы знакомой книги, вспоминая приземистую бутыль старинного коньяка и такие же приземистые рюмки красного стекла, вспоминая, как вкрадчиво и неумолимо тянулись длинные острые тени кипарисов к парчовой скатерти на столе.

 

«– …А помнишь, как мы весной спустились на итальянскую сторону Сен‑Бернара, после подъёма в снегах, и втроём с Чинком весь день шли до Аосты?

– Чинк называл это «Через Сен‑Бернар в городских туфлях». Помнишь свои туфли?

– Бедные туфли. Помнишь, как мы пили фруктовый коктейль в кафе «Биффи», в галерее «Капри», со свежими персиками и земляникой из высокого стеклянного кувшина со льдом?»

 

…Вдруг вспомнилось, как однажды в мае, получив стипендии, они с Володей наладились в Гурзуф: там, в Доме творчества художников имени Коровина, была такая заветная лавка чудес со всем очень нужным для работы: красками, кистями, лаком и разбавителями…

…Они вышли на остановке «Гурзуф‑павильон» и по главной улице Ленинградской (имя постороннее этому пейзажу, морю, шершавой скале Дженевез‑Кая) стали спускаться мимо домов с резными деревянными галереями к распахнутой внизу искристой чаше моря, где в четверти километрах от берега ярко и празднично, как на открытке, сидели знаменитые Адалары: две скалы, два горба древнего морского чудовища.

От Ленинградки, и без того неширокой улицы, истёртыми ступенями спускались кривые путаные переулки. На каменных заборах мирно дремали кошки, настоящий цветник разного окраса шёрстки. Одна, красновато‑рыжая, сиявшая на солнце абрикосовым огнём, лениво потянулась, круто выгнула спину… и вдруг по широкой дуге перелетела улицу прямо перед лицами мальчиков, приземлившись на заборе слева.

– Ну и ну, – сказал Володя. – Кошка‑летяга…

Курортный сезон ещё толком не начался, ни фотографа с ручной обезьянкой, ни горластых зазывал на экскурсии. Утренний покой изливался на черепичные и плоские крыши, стекая вниз, к старым волнорезам с ржавой арматурой, вспыхивая кружевными брызгами пены в аквамариновой густоте моря.

Они остановились и заспорили – как передать на холсте эту синеву до горизонта: изумрудной зелёной, кобальтом голубым или индиго, а может, кобальтом синим, ультрамарином и кобальтом фиолетовым?

Скупнёмся, предложил Володька, время же есть?

Времени‑то было у них навалом, только на пляж не сунешься: трусы у обоих дырявые. Неловко… Они пошли по берегу в поисках безлюдного места и вскоре набрели на укромную бухточку за гребнем скалы; судя по проволочному забору, принадлежал этот участок чему‑то военно‑закрытому. Зато вокруг ни души, отметил Володька, можно купаться голяком, чтоб потом не фигурять в приличном месте с мокрыми задами. Они перелезли через забор, разделись и с воплями бросились в холодное утреннее море. Так что Борис не сразу оглянулся на Володин крик, когда тот напоролся ногой на что‑то острое.

Мгновенно прозрачная и крапчатая от камушков на дне вода окрасилась тёмным. Отпрянув, секунду‑другую Володя с ужасом глядел на дымные струйки крови, поднимавшиеся со дна, и вдруг, закатив глаза, тихо ушёл под воду. Борис ринулся к нему, подхватил под мышки и потащил на берег. Нога Володина сильно кровоточила, а Борис знал, хотя друг и скрывал эту свою боязнь, что вид крови, как своей, так и чужой, вырубает его с маху, как гимназистку.

На берегу он перевязал Володину ступню… трусами, конечно же, порванными на полоски. Ветхая материя рвалась как бумага, да и ничего другого из того, что не жалко, под рукой не оказалось. С грехом пополам натянул и на себя, и на Володю брюки и рубашки – и потащил друга на закорках к Дому творчества, где уж точно должен был находиться медпункт.

 

…Он там и оказался. Пожилая медсестра обработала и забинтовала Володе ногу (обе пары драных окровавленных трусов были ею брезгливо выкинуты в мусорное ведро и для скромного бюджета юношей потеряны безвозвратно), припугнула их столбняком от ржавой проволоки и погнала в больницу – делать укол… Гурзуфская больница стояла на ремонте, так что они потащились в Алушту и там невыносимо долго маялись в длиннющей очереди в приёмный покой, пока не прорвались в кабинет, где юная прекрасная дева, спустив с Володи штаны и удивившись отсутствию нижнего белья (стрельнула глазами и заметила: очень удобно, бес её разберёт, что имея в виду), вкатила наконец вожделенную сыворотку в его тощую задницу.

Зато какой мощный, какой пенисто‑розовый закат над морем они наблюдали сверху, стоя на шоссе! Хлопья облаков стягивались к горизонту, стремительно наливаясь кровью; солнце, спускаясь, остывало и багровело, а коснувшись воды, вонзило в море длинный кинжал, остриё которого, достигнув берега, долго шевелило на мелководье розовую гальку.

– Значит, так: небо… кадмий лимонный и кадмий жёлтый…

– …можно и кадмий оранжевый, – вставлял Володя, – а вода – кобальт фиолетовый и ультрамарин.

– …а гора как светится, смотри: кобальт синий и ультрамарин, да. Передаём контрастом.

Ни черта они в тот день не успели, ради чего ехали: ни красок не купили, ни даже в море по‑человечески не искупались. Проваландались в потной очереди за столбнячным уколом, все свои гроши потратили на попутки. Но тот ошеломительный закат в вихре багряных хлопьев, под которым они спорили, стоя без трусов, без денег, но с огромным вдохновенным будущим творческих побед… – разве то был не праздник, который – всегда, всегда?..