Русская канарейка. Блудный сын (Дина Рубина)


* * *

 

В Амьене погода еще крепилась, не давая воли слезам, хотя пейзажи равнинной Пикардии никого бы не развлекли и не порадовали: унылый горизонт, как по школьной линейке, туманы на голых полях, безликие коробки промышленных блоков. И над всем – пелена утреннего неба, сквозь которую изредка процеживался парафиновый луч. Только бы не дождь, заклинала Айя, в дождь так скучно ехать…

Но в Амьене дождь их еще не настиг. Загнав машину на муниципальную парковку, они под пасмурным небом пошатались немного по центру, прошлись по берегу сонной и тихой Соммы, отыскали кафе как раз напротив собора Нотр‑Дам и уселись за столик на улице.

– Он странный, да? – Айя кивнула на собор. Она сидела, вытянув и скрестив ноги в джинсах, все еще похожая на мальчика, хотя мягкий ежик ее волос уже стал завиваться на висках и затылке. – Какой‑то неуравновешенный.

– Он самый большой во Франции, знаешь? – отозвался Леон. – Акустика изумительная, я пел здесь раза три. И внутри такой светлый текучий воздух – от витражей. Хочешь, зайдем?

Айя хмыкнула:

– Думаешь, я его не снимала, этого монстра? Я месяца три работала на один модный журнал, торчала здесь на фотосессии с этими идиотками… – И, перехватив его взгляд: – Ну, с этими, моделями. Кстати, их менеджер предложил мне попробоваться, уговорил напялить какие‑то их супермодные тряпки, поставил меня на дикие платформы, каких я сроду не носила, – клоун на ходулях! – и пустил пройтись по площади… Ахал и закатывал глаза. В общем, я послала его к черту. Снимали здесь и в Генте, на фоне тамошнего собора. Но этот мне нравится больше. Он такой огромный, неловкий, какой‑то… стеснительный: одно плечо выше, другое – ниже…

– И эта готическая роза в груди, как крупный цветок в петлице…

– Слишком тщательно сработана, – заметила Айя. – Каменный ажур этих соборных роз…

 

…А какую изысканную розу вырезал из красной луковицы «ужасный нубиец» Винай… Куда он все‑таки делся? Какому бизнесмену готовит сейчас свой тайский салат из холодной говядины? Господи, на что тебе сдался Винай, если уж даже в конторе равнодушны к его судьбе? И к чему твой беспокойный слух все танцует и кружит, все обшаривает тревожными щупальцами закоулки твоей же памяти?

 

Официант принес кофе.

– Амьен здорово порушили во время войны, – сказал Леон, отвлекая себя от навязчивых мыслей. – Потом его лет двадцать восстанавливали – ратушу, собор, Амьенскую башню, практически весь район Сен‑Льё… Реставрация – всегда чуть‑чуть помесь Диснейленда с кладбищенским памятником.

– А еще не люблю эти парадные шеренги святых над порталами. Выстроились, лица постные, у каждого – послужной список чудес. Знаешь, вот в Страсбурге… – Она оживилась, подалась к Леону, и руки мгновенно взлетели к лицу, готовые ассистировать. – Там статуи собора, те, что уцелели, перенесли в «крытый мост», и представь: ангелы и химеры за грязными решетками КПЗ… Сразу меняется все! Вот что значит деталь как рычаг события. Заключенные ангелы… Я сделала целый рассказ. Потом покажу тебе пару снимков. Там есть один юный ангел – папа говорит, на меня похож. Умора, кому сказать…

Он смотрел на ее лицо, все собранное из плавных и чуть раскосых овалов, и думал, что Илья Константинович прав: она и есть – заключенный ангел, всегда замышляющий побег. Ангел, запертый в пожизненную одиночную камеру глухоты. Его, Леона, собственный заключенный ангел со связанными крыльями…

Тут первая капля дождя упала ей прямехонько на нос, другая на скулу, скатилась к подбородку крупной слезой. Айя поежилась и засмеялась, отирая кулаком щеку, погрозила грязноватому неряшливому небу.

– Ну, началось… – вздохнул Леон. – Пойдем к машине?

– Постой, у меня тут кофе еще на семь глотков.

Сняла со спинки стула его джинсовую куртку и накинула на голову. Так и сидела, торопливо допивая свой кофе.

И тут Леона прошибло. Вдруг он понял, кого так мучительно она все это время напоминала. И почему при взгляде на нее то и дело возникают: слепящий свет, голубое покрывало, длинные послеполуденные тени от высоких монастырских стен и тишина каменных прохладных залов… Конечно, вот оно: Палермо, Музей изобразительного искусства, картина Антонелло да Мессина – «Мария Аннунциата»…

 

Он приходил туда дважды и оба раза – ради Марии. Подолгу стоял, нащупывая интонацию, меру, тембр… В те месяцы работал над несколькими барочными ариями, посвященными образу Девы. Многое не чувствовал, во многом сомневался… Странно – почему вдруг решил продираться к своим открытиям через иное искусство, через живопись?

Николь сначала иронизировала, потом слегка сердилась – по‑своему, конечно, мягко улыбаясь: «А если я стану ревновать?..» Да‑да: голубое покрывало, широковатый нос, высокое чело с благородными бровями – мальчиковое лицо из плавных раскосых овалов, и все вместе подчинено единому замыслу. Глаза с припухшими верхними веками ускользают, не смея на тебя взглянуть; щепоть левой руки придерживает на груди покрывало, а правая слегка приподнята: то ли Мария потянулась остановить того Невидимого, кто ее покидает, то ли ощупывает воздух перед собой, еще не веря в произошедшее… И странное ощущение, что эта девушка никого не слышит… Вернее, слышит только жизнь внутри себя.

«Леон, ну что ты прилип к этой картине! Ты меня поражаешь… Странные пристрастия…»

Та волшебная поездка на Сицилию – семейная вилла на вершине горы, многослойная синева моря, поутру блещущего серебром, – несколько безмятежных дней, когда он был близок к тому, чтобы произнести те самые слова, которых Николь ждала три года и не дождалась. Те слова, что открыли бы ему ослепительные своды высших сфер: возможность дорогостоящих рекламных турне, грандиозных «промоушнз» и прочих современных трюков для мгновенного вознесения певца на вершину международного музыкального олимпа.

Короче, те самые слова, что так просто, почти без выражения, он сказал на своей кухне вот этой глухой девушке с его джинсовой курткой на голове; этой девушке с широковатым носом, сосредоточенным взглядом из‑под припухших век и ласточкиными бровями, на которые он готов смотреть не отрываясь всю оставшуюся жизнь.

 

– Вот теперь идем, – бросила она, снимая с головы куртку и перекинув ее через плечо Леона.

 

В Аррасе дождь уже покропил мостовые, оставил крупные оспины на лобовом стекле машины, так что ужинали поближе к стоянке, в каком‑то неинтересном ресторане – просто чтобы отсидеться и передохнуть. Вообще каждые километров пятьдесят Айя предлагала где‑то «посидеть», придумывала разные нелепые предлоги, как ребенок, оттягивающий возвращение с прогулки домой. Волновалась – не устал ли он? Неужели ее настолько пугало приближение Лондона?

На въезде в Брюссель они угодили в кошмарную пробку. Доползли до Гранд‑плас и долго тыркались по окрестным переулкам в надежде урвать местечко для машины. Наконец повезло: на одной из парковок виртуозно втиснулись между двумя микроавтобусами и под ровным, жестким, но все еще терпимым дождем нырнули в подвальчик, в обещанную Леоном пивную, название которой «Cercueil» переводилось просто и брутально: «Гроб». У них и в витрине наглядно расположился скелет – в роскошном гробу со снятой крышкой, непринужденно свесив кости бывших рук по краям своей узкой обители.

Внутри псевдотаинственной крипты в мерцании свечных огоньков накачивалась пивом веселая публика. Скамьями служили, разумеется, гробы. Музыку крутили, разумеется, «Реквием» Моцарта.

– Забавное местечко, – заметила Айя, – хотя и выпендрежное.

– Но пиво первоклассное, – возразил Леон.

Он уже не боялся музыки «Реквиема», как это было в детстве. Но с первых тактов «Introitus» по‑прежнему мороз продирал его по хребту, и распахивалась мертвенная равнина мессы, а сердце сжималось в невыразимой тоске чьего‑то вечного плена. Какого черта я приволок ее именно сюда, подумал Леон, как обычно на какие‑то мгновения забыв, что Айе совершенно все равно, что там лепечут, шепчут или изрыгают динамики.

Они заказали по кружке пива, как‑то невзначай разговорились с соседом по столику, бельгийцем, автомехаником.

– Я в молодости подрабатывал в этой пивной, – сказал он и кивнул куда‑то в угол: – В гробу лежал вон там, изображал покойника…

– Врет, – по‑русски заметила Айя.

– Да нет, просто тяжеловесный бельгийский юмор. У французов есть куча анекдотов про бельгийцев, как у русских про чукчей.

Бельгиец, словно угадав, о чем идет речь, вставил:

– Зато у нас авторуты ночью освещены, не то что у французов: влетаешь в чертову задницу и думаешь – да что они, на фонарях экономят? – И довольно захохотал: – А им просто свет не нужен. Они с наступлением темноты самовоспламеняются!

 

* * *

 

Когда собрались выходить и сунулись наружу, дождь уже расхлестался вовсю. Накрывшись курткой Леона, добежали до стоянки, за две минуты вымокнув насквозь. Влезли в свой «Рено‑Клио», включили печку… которая, как выяснилось, не работала. Сволочь Жан‑Поль, ругнулся Леон, отирая мокрыми ладонями мокрое лицо, не предупредил! А надо было «Пежо» брать, желтое солнышко, тот хоть поновее…

Грохот дождя по жестяному навесу стоянки перекрывал все звуки, даже гомон и гул колоколов. А еще ведь предстояло искать ночлег, какой‑нибудь отель неподалеку, влезть под горячий душ, переодеться в сухое…

– Как там Желтухин? – озабоченно спросил Леон, оборачиваясь. – Не помер, бедняга?

– Не знаю, молчит… Господи, папа тебя прибил бы! Зачем ты потащил кенаря в Лондон, можешь сказать наконец?

– Это подарок Фридриху.

– Что?! Да послушай… птицы – совсем не по его части!

– А вот это мы увидим, – буркнул Леон.

Выехали из крытой стоянки под обвал дождя, заколотившего в лобовое стекло машины остервенелыми кулаками. Леон запустил дворники на предельную беготню и воскликнул:

– Потерпите, птицы! Я знаю, где мы заночуем! – И повернулся к Айе: – В замке! Хотите в замок, принцесса?

– Смотри на дорогу, умоляю, – отозвалась она, стуча зубами. – Что ты еще придумал, что за замок…

– Скорее поместье. Для классического замка там нет оборонительных укреплений – ну, рва с водой, подъемного моста, чего еще? Дальнобойных мортир на стенах… Но галерея для менестрелей в дубовом зале и поворотный круг, такой, чтоб развернуться четверке лошадей, – это есть. И камин, в котором можно гулять по утрам, если пробить железную заслонку.

Леон и сам не знал, почему вспомнил про замок. Тот вдруг восстал в памяти во всем своем неуклюжем и неухоженном великолепии.

– Это недалеко, во Фламандском Брабанте, – торопливо пояснил он, – на пути в Лёвен… Прелестный шато, благородная романтика, бесконечные коридоры. Под ноги только надо смотреть.

– Зачем под ноги?

– Чтобы в колдобину не угодить.

– Он что, на реставрации, этот замок?

 

Ее простодушный вопрос почему‑то привел Леона в восторг. Мгновенно перед глазами возникла милейшая чета Госсенс, его давние знакомые, Шарлотта и Марк (длинная цепь приятельств, украшенная дуолями‑триолями побочных музыкальных связей и дружб) с целым выводком то ли пятерых, то ли шестерых очень музыкальных отпрысков. Этот караван замыкал ослик, баловень семьи, круглый год пасущийся на худосочном газоне перед внушительным, хотя и обветшалым парадным въездом в замок.

Оба, и Марк, и Шарлотта, время от времени перехватывали пару преподавательских семестров в университете Лёвена. Марк был политологом‑славистом, Шарлотта хуже того – специалистом по музыке барокко. В длинных перерывах между университетскими заработками семья жила на пособие по безработице. Замок достался им в наследство – кажется, родители Шарлотты каким‑то боком приходились родней королевской семье. Таким образом, простые и неприхотливые Госсенсы угодили в безнадежную социальную ловушку: получить муниципальное жилье владельцам замка, даже многодетным, – трудновато. Чинить все это былое величие Фландрии ни у них, ни у короля денег не было. Замок все больше ветшал, ценнейший узорный паркет (дуб и липа, палисандр и дусия) рассыхался и вздыбливался, неутомимый жучок точил мощные балки стен и кессонных потолков; в зимней оранжерее под дырами в стеклянном куполе чахли простуженные пальмы, сена на газоне для ослика явно недоставало, так что бедная животина перебивалась шоколадом.

Когда проваливались полы на одном этаже, семья перебиралась на другой.

Но одну из спален в бесконечных коридорах замка хозяева привели в удовлетворительный вид и сдавали неприхотливым путешественникам («Тоже грош, какой‑никакой», – говорила Шарлотта). Года два назад Леон провел у них три безмятежных летних дня между двумя концертами – в Брюсселе и Брюгге, скармливая ослику все, что выносил после завтрака, весьма щедрого для такого скромного пансиона.

– Там есть огромная спальня, – сказал он, правой рукой растирая заледеневшие в мокрых джинсах колени Айи. – Такие перины, ах и вах! А у меня есть принцесса, которую я с упоением уложу на горошину…

– Смотри на дорогу, не трепись! – воскликнула она, трясясь от холода и обнимая себя обеими руками. – И руль держи! Если мы еще перевернемся…

Но они не перевернулись, хотя и проблуждали добрых часа полтора под обложным дождем. Ночь захлебывалась в могучих струях воды, раскачивала, трепала машину, обрушивала водопады на лобовое стекло. И Леон, и Айя совершенно окоченели, нахохлились, успели дважды поссориться. Кроме того, стрелка индикатора топлива уныло клонилась вниз, настойчиво намекая: подкормите лошадку…

Наконец нужный указатель вспыхнул в свете замызганных фар; оба они дико вскрикнули, свернули, еще раз свернули – на сей раз прямо в распахнутые ворота шато, которые никто никогда не закрывал. Въехали между двумя облупленными кирпичными колоннами, на каждой из которых грузно восседал нахохленный каменный грифон с фонарем в клюве, и покатили по воющему от штормовых порывов парку. Деревья раскачивались, как толпа безумных фурий. Впереди на холме мрачно громоздилась зубчатая туча, густо заштрихованная ливнем, – это и был замок. Слава богу: в трех окнах хозяйского этажа горел свет. Здесь поздно ложились.

Леон проехал длинную, в рытвинах, подъездную аллею («Если у них и в комнатах такие ямы, – пробормотала Айя, хватаясь за что попало – за колени Леона, за спинку сиденья, даже за руль, – то лучше уж в машине заночевать»), свернул к западному входу и прогудел тремя протяжными сигналами – больше шансов, что хозяева услышат полуночных гостей: дверной звонок мог быть испорчен.

И правда, через пару минут дверь приоткрылась, из нее выпал столб желтого света, в котором возникла долговязая мужская фигура. Приспустив боковое стекло, Леон крикнул:

– Марк! Принимай несчастных, хочешь или нет!

Марк в ответ что‑то приветливо и бодро гаркнул, хотя по интонации Леон понял, что в пелене дождя гостя тот не узнал. Но к гостям здесь привыкли и принимали в любой степени опьянения, безумия, обнищания и влажности. Возможно, сказывалась славистская закваска Марка: в молодости он года три ошивался в Ленинграде, якобы одолевая аспирантуру, а на деле борясь за чьи‑то права и с опасностью для жизни провозя в замурзанном рюкзаке и за ремнем джинсов запрещенную литературу.

Прихватив с вешалки в холле старый клеенчатый плащ, Марк сбежал по ступеням к машине и тут лишь узнал Леона: сквозь потеки дождя на стекле Айя видела бурные, судя по губам, восклицания по‑французски.

Леон выскочил и врезался в его пылкие объятия. Затем они извлекли из машины Айю, клетку с обморочным Желтухиным, с головой укутали их в плащ, так что старая пыль, прибитая дождем, сразу же забилась в волосы, глаза и ноздри, и потащили эту странную фигуру (Марк крикнул по‑русски: «Инсталляц девущка с папигайчик!»), обнимая с двух сторон, неуклюже взбираясь по ступеням к двери. Когда ввалились в холл, всех троих – и Айю, несмотря на плащ, – можно было вешать на просушку над камином, если бы тот работал. Но он не работал уже несколько лет – по запрету пожарной службы.

<- назад {||||} следующая страница ->