Вот потому‑то сегодня вечером, выйдя от нее, он больше, чем когда‑либо, нуждается в том, чтобы пройтись. И, покинув зону пригородной застройки, шагает через предместье по длинному проспекту, по одной из тех широких городских дорог, которые упираются в те или иные ворота Парижа. Людовика обгоняет автобус, на который ему следовало бы сесть, но он продолжает идти пешком через эти унылые, не блещущие жизнелюбием пространства с редкими жилыми кварталами. Мимо зданий без магазинов, мимо заброшенных фабрик. Он вдруг чувствует себя так далеко от долины Селе, так далеко от своей прежней жизни. Неужели все это существует в одном и том же мире? Он вспоминает о тишине, о том, что там можно часами шагать, никого не встретив. В конце концов, старушка достала‑таки чековую книжку Почтового банка, и он снова начал выписывать чеки. На этот раз десять чеков по семьдесят евро (эту пилюлю будет горше проглотить) заполнил он один за другим. А мадам Салама подписала, но уже без единого слова. Будто вдруг поняла, что так проще, по крайней мере ей больше не будут напоминать об этой истории. У нее и без того хватает драм в жизни, так что надо уладить хотя бы эту. Когда он встал, чтобы уйти, старушка не захотела проводить его до двери, осталась молча сидеть в гостиной, даже не посмотрела ему вслед. В этот момент больше, чем когда‑либо, она напомнила ему мать. Он почувствовал себя грязным из‑за того, что устроил этой пожилой женщине такое кровопускание – семьсот евро, капля за каплей. Людовик ругает себя, быстро шагая, говорит с собой так, как никто с ним говорить не будет – его единственное преимущество, что он выше других на целую голову и весит больше центнера, – ему никогда не делают замечаний, даже когда он их заслуживает. Впрочем, если он начнет все себе позволять и воспользуется этим преимуществом как несправедливо полученной льготой, это станет опасно.
Двигаясь по большим магистралям, он старается вызвать в себе ощущение, которое переполняло его перед матчами – когда идешь в бутсах по коридорам раздевалок, слыша металлический стук своих шагов, чувствуя себя облаченным в броню, непробиваемым, полностью сосредоточенным на себе. Но все без толку: его по‑прежнему настигает чей‑нибудь взгляд, ощущение экзотичной скорби у женщины в бубу[3], оклик продавца из торговых рядов, который заманивает покупателей, в этих не имеющих четкой границы городах человечность настолько утеряна, что простая улыбка либо приводит его в отчаяние, либо потрясает до глубины души. Париж – одна из самых маленьких столиц мира, закольцованная и почти совершенно круглая, но она превращается в бесконечную с тех пор, как пригороды начали зажимать ее со всех сторон – океан коммун без конца и края… Только после часа ходьбы он садится в один из тех автобусов, что обгоняли его с самого начала. Внутри шумно, здесь резвятся, переругиваются и задирают друг друга подростки; в том, как бузит эта мелюзга, есть даже какое‑то буйство, какая‑то неистовая агрессивность, но даже не умышленная, это просто желание взорваться, выпустить пар, которое он и сам испытывал в их возрасте. Но у него‑то были места, поглощавшие все эти рывки и толчки, тропинки для горного велосипеда, пустынные дороги, долины, которые не охватить взглядом, так что окружающие не страдали от их подростковых кризисов. А здесь им некуда деться, вот они и донимают друг друга, беспрестанно обмениваясь тумаками. Ему неуютно стоять среди этой ватаги школьников, устроивших в автобусе бардак, потому что замкнутое пространство давит на них. Никто ничего не говорит, нейтрализовать их можно только юмором, словом, но сегодня у него нет желания, не хочется даже прикрикнуть на них, они это воспримут как провокацию и завопят еще громче. Хотя он знает, что достаточно сграбастать одного и изолировать от стаи, например вот этого маленького придурка прямо перед ним, который, повиснув на поручне как на турнике, вертится и пинает остальных, однако никто не реагирует и они все действуют ему на нервы…
– Прекрати!
Они смотрят на него как на психа, как на старого козла, который корчит из себя ковбоя, чувствует, что они колеблются, выдерживают его взгляд, этим все и ограничивается.
С этого момента он цепляется за одну цель: вернуться к реке, потому что он совершенно потерян в этой метрополии, в которой ничего не понимает, а Сена – его единственное убежище, единственный островок свободной природы, она и сама постоянно стремится покинуть Париж.
Когда целый день мотаешься из одного пригорода в другой, пересаживаясь с метро на RER[4], потом на автобус или электричку, осознаешь, что на самом деле город безграничен. За Парижем следует Нуази, за Вильмомблем и Ганьи – Ножан. Проще всего всякий раз проезжать через Париж – ось центрифуги, центр всего. Из‑за стольких разъездов он к вечеру так пресыщается улицами и зданиями, перекрестками и домами, что ему требуется непременно выйти к Сене, чтобы вновь обрести свою территорию, место, где он бросил якорь. Присутствие этой реки прямо рядом с его домом дает ему чувство, что он не совсем отрезан от естественного порядка вещей. В городе река – единственная природная стихия, которая заставляет безусловно признать себя, от которой не отмахнешься, которая определяет все. В городе все начинается с реки, все к ней же и возвращается; подобно реке в сельской местности, это самый исток выбранных для жизни мест. К тому же квартал Арсенала – словно отдельный мирок посреди Парижа. Мирок старых камней и спокойных улиц, ни кафе, ни магазинов, вечером тут так же спокойно, как и в провинциальном городке. Тут он не чувствует себя слишком оторванным от родных мест, словно эта обветшалость сводит на нет витающий в центре Парижа спесивый шик. Он обнаружил, что парижане тоже отождествляют себя с определенной территорией, обычно привязанной к какой‑нибудь улице или станции метро. В Париже люди говорят про себя, что живут в таком‑то или сяком‑то квартале, как сказали бы в деревне. Дом, в котором он живет, со стороны улицы полностью отреставрирован. И наоборот, во флигелях, которые расположены в глубине двора, совсем другая атмосфера: обшарпанные фасады и протекающие водостоки, а жильцы тяжело дышат на крутых лестницах; в этом мирке плата за жилье осталась на уровне 1948 года. На третьем этаже с начала Второй мировой войны живет армянка, над ней – старая дева семидесяти восьми лет, которая рядом с ней выглядит почти молодой, и маленькая старушка с двумя кошками. На третьем живет еще одна женщина, такая незаметная, что никогда не знаешь наверняка, дома она или нет, а в студии два студента – двадцатилетние парни, которые громко включают музыку. Время от времени Людовик покрикивает на них, чтобы успокоить старичков, особенно девяностолетнюю парочку со второго, они уже не слишком в форме, но все еще скрипят себе потихоньку, еще держатся за жизнь, чтобы не покидать свое жилище.
Самое поразительное в квартале – все эти пустующие квартиры, окна без света, настоящая странность в Париже, где не хватает жилья. В отремонтированной части дома четыре большие квартиры, две из которых сдаются понедельно, но, поскольку там нет ни кондиционеров, ни лифта, они не пользуются большим спросом и часто пустуют. Время от времени там проводят по нескольку дней туристы; когда они вселяются или съезжают, слышны звуки, которые издают их чемоданы и сумки на колесиках; но это мнимые соседи, исчезающие так же быстро, как и появились, а потом неделями опять ничего. В левом крыле квартиры даже не сдаются, они все необитаемы, их владельцы абстрактно блуждают по разным сайтам, сравнивая стоимость квадратного метра и все ожидая, когда вновь начнется рост и цены поползут вверх. Преимущество этого дома в том, что он спокойный. Насчет остального Людовик не задает слишком много вопросов, эти инвестиционные игры на квадратных метрах, которые стоят в десять раз дороже, чем гектар жирной земли, выше его понимания, как и многое здесь, в Париже.
Окна на его лестнице плохо закрываются, ступеньки скрипят. Чтобы сделать свою квартиру пригодной для жизни, он произвел минимум работ: подлатал трубы центрального отопления и поставил новую душевую кабинку, поскольку в прежней лилось из всех щелей. Порой кто‑нибудь из соседей по лестнице «С» зовет его на выручку, потому что все видели, как он что‑то мастерит и что у него даже есть сундучок с инструментами, которыми он умеет пользоваться. Людовик уже не раз выступал в роли спасителя, то закрепляя разболтавшуюся раковину у одного, то прочищая сифон у другого, а у маленькой старушки, живущей рядом, даже заменил все розетки, хотя терпеть не может возиться с электричеством. Неоднократно выручал соседей, зная, что в Париже любая поломка воспринимается как драма: простой засор раковины умывальника, протечка, переставшая открываться дверь здесь сразу же принимают гигантский и неизбежно разорительный масштаб. Хотя это всего лишь часть жизни. Вещи ломаются, чинятся, одно вытекает из другого. В фермерском хозяйстве вечно приходится что‑то чинить, мастерить, ко всему прикладывать руки, в деревне он даже постоянно этим занимался.
Свою двухкомнатную квартирку он снимает за шестьсот евро, на его взгляд, это непомерно дорого, хотя на самом деле ему здорово повезло. Это жилье нашел ему сам босс – при взыскании долгов есть немало способов улаживать дела. Когда его спрашивают, чем он занимается, он говорит, что юридическими консультациями. В любом случае он от природы не болтлив, да к тому же глубоко комплексует из‑за парижан. Они дают ему почувствовать, что он нездешний. Пригороды в этом отношении не лучше, даже если со временем он чуть больше узнал о них, там в ходу совсем другие условности и правила, в которых он тоже ничего не смыслит. Хотя Людовик довольно быстро догадался, нанося свои визиты, что его частенько принимают за легавого – из‑за кедов. Уже не раз задохлики в едва прикрывающих задницу штанах устраивали себе игру, задирая его, просто потому, что сбиваются в стаю, это он тоже сразу же сообразил, а стайные рефлексы заразительны как в зоне пригородной застройки, так и в городах, где быстро замечают чужака, даже быстрее, чем в деревне. Никогда бы ему не пришло в голову, что на окраинах большого города непрошеного гостя засекают так же быстро, как и в убогой деревушке, но в обоих случаях проявляют одну и ту же подозрительность. Иногда, едва сойдя с электрички или пригородного автобуса, он уже знает, что за ним наблюдают, как за незнакомцем, который прогуливался бы вечером по берегам Селе. Он вполне это чувствует, ведь там, куда идешь, оказываешься в другом месте, а значит, приходится быть вечным чужаком.
Аврора толкает дверь дома в девять часов вечера. Из‑за бесконечных объяснений с экспертом‑бухгалтером ей пришлось поздно уйти с работы, она устала до изнеможения и уже готова нырнуть в темноту своего двора, но тут ее неожиданно со всех сторон заливает светом, потому что горят все наличные лампы: та, что над входом, и другая, у решетки, и даже дальняя, что в глубине двора. Никогда еще все дежурные лампочки не зажигались одновременно. Однако хуже всего карканье, которое становится все громче по мере того, как она идет по вестибюлю – яростное, оголтелое, словно пернатые совершенно обезумели. «Если вороны дерутся, это предвестие великих бедствий», – прорицали то ли римляне, то ли греки, она уже не помнит, потому что гвалт стоит такой, что дальше некуда, птицы возбуждены даже больше, чем когда‑либо, совсем сошли с ума из‑за кутерьмы, переполошившей весь двор. Она резко толкает решетчатую дверь вестибюля, возмущенная этим столпотворением, и натыкается на невероятную сцену: разросшиеся вокруг деревьев кусты ходят ходуном, словно там мечутся, колебля покрывающий стволы плющ, какие‑то ополоумевшие животные, она слышит их завывания, зловещие вопли, которые удесятеряются карканьем воронов, и конца этому не предвидится… Тогда она бросается вперед и, превозмогая страх, лупит изо всей силы сумочкой по листве, желая прогнать этих обезумевших тварей, устроивших там драку, но вдруг посреди кустов выпрямляется какой‑то мужчина. Для нее это полнейшая неожиданность, все равно что столкнуться нос к носу с грабителем. Листья отчасти закрывают ему лицо, но она узнает соседа, с которым не любит встречаться, и этот тип пялится на нее с ухмылкой – столь же леденящей, как истошные крики воронов наверху.
– Какого черта вы тут делаете?
Не желая поддерживать разговор в таком тоне, Людовик хранит совершенное хладнокровие. Для того, кто грубо на вас нападает, нет ничего хуже спокойствия противника. На верхних ветвях деревьев вороны орут как оглашенные, негодуя, что их потревожили, карканье становится все истеричнее и ощутимо пронзительнее. Людовик крутит плечами, выбираясь из кустов, чьи ветки переплетены так густо, словно это живая изгородь, и вылезает оттуда, весь в листьях плюща и веточках, зацепившихся за свитер, потом перешагивает низенький заборчик, который опоясывает эти маленькие джунгли, и поднимает руки, чтобы продемонстрировать пару кошек, которых держит за шкирку. Бедные животные висят, как два вредителя, угодившие в ловушку. Он поднимает их довольно высоко и приближается к Авроре.
– О нет, только не держите их так! Вы же делаете им больно.
– Не беспокойтесь за них.
Мяуканье кошек, карканье воронов и этот тип, топчущий ее цветы, – все это чересчур для нее… Она взрывается:
– Вам тут нечего делать, тут полно цветов, которые я посадила…
– Да не трогаю я вовсе ваши цветы, я всего лишь кошек отсюда забираю, они удрали от мадемуазель Мерсье, маленькой дамы с четвертого, она аж заболела, когда они пропали. Только надо полагать, никуда бы они не делись, кошки вообще‑то трусоваты.
Не слушая его, Аврора осматривает края клумбы, проверяя, уцелели или нет ее гиацинты, кустики петрушки, шалфея и базилика, она так зла на этого вандала, что дрожит. Людовик наблюдает за ней, по‑прежнему держа кошек в руках.
– Вам бы тут проредить все это надо, не стоит сажать другие растения так близко к самшиту, это губит корни, знаете, самшит ведь ядовитый…
– Что вы в этом смыслите?
– Я что хочу сказать, вам стоит его подстричь, даже деревьям ветви подрезают, когда они до крыши достают, а то греха не оберешься, случись ветер посильнее…
– Вы что, тут хозяин?
– Нет, но в деревьях неплохо разбираюсь.
Он ответил ей с раздражающей улыбкой. Так улыбается тип, который ничем не смущается и бесит своей самоуверенностью. Самым возмутительным для Авроры были эти кошки, которые извивались в вытянутых руках, пытаясь его оцарапать, две бедные зверюшки, угодившие в лапы к этому извергу, а еще эти непрекращающиеся карканья наверху, такие же оскорбительные, как ухмылка этого человека, можно подумать, что между ними есть что‑то общее. Она впервые видит вблизи своего соседа и понимает теперь, почему до сих пор никогда с ним не здоровалась.
Людовик поднимает голову в сторону птиц и бросает словно в шутку:
– Похоже, вы их раздражаете.
– Раньше здесь не было воронов.
– Когда раньше?
– Раньше… Можно подумать, что вам нравится их дразнить.
– Да нет, я, знаете, люблю природу. И вот доказательство, – сказал он, кивнув на кошек, – все что мяукает, кричит, каркает – это жизнь!
Аврора снова берется за пакеты из магазина, возмущенная тем, что приходится терпеть такую пытку в своем дворе. Эти вопли, этот тип, эти мяуканья… сегодня вечером собственный двор ее совершенно затерроризировал.
– Держите их как следует, вы же делаете им больно, я вам уже говорила.
– Не беспокойтесь за них, я с кошками умею обращаться…
– Вы всегда такой всезнайка?
– Похоже, до вас мне далеко.
Аврора повернулась, чтобы устремиться к лестнице «А», но он успел‑таки ее спросить:
– А вы уверены, что это вороны? Я бы сказал, что это скорее черные воро́ны. Хотя ладно, воро́ны еще хуже, они плотоядные и нападают…
Аврора нырнула в освещенный подъезд и взбежала по лестнице, по всем шестидесяти восьми ступенькам, если считать и пять первых, относящихся к крыльцу. Взлетела, клокоча от гнева, убежденная, что на сей раз она больше не в безопасности, не ограждена ни от чего, раз насилие настигло ее даже в собственном дворе, в единственном месте, где она чувствовала себя защищенной, вплоть до сегодняшнего вечера. В конце концов, говорит она себе, придется купить тот баллончик со слезоточивым газом, который она видела в Интернете, на этот раз ей нужен предмет, который внушит ей уверенность, пусть даже придется опрыскать из него хоть самих воронов, как и все то, что проявляет агрессивность, на этот раз она готова уничтожить их всех, перестать защищаться и начать нападать.
Ричард вернулся раньше нее. Всякий раз это становится у него поводом для гордости, что немного раздражает Аврору. Она бросила пакеты возле барной стойки, словно желая поскорее отделаться от безумия, захлестнувшего ее прямо в собственном дворе. Прежде чем снять пальто, она немного перевела дух, чтобы покончить с этим скотским безобразием. Близнецы играли с Вани. Вечером, даже если Ричард приходил первым, Вани оставалась присматривать за детьми, пока не вернется Аврора. Близнецы были как‑то особенно возбуждены: сегодня здесь присутствовал Виктор, их старший брат, сводный, проводивший здесь лишь часть времени. Развалившись на диване, он играл со своим планшетом, который близнецы постоянно пытались стянуть у него. Ричард опять был полностью погружен в телефонный разговор по беспроводной гарнитуре, так что, по всей видимости, никто здесь не слышал ничего, что творилось во дворе. Тоненький проводок от наушника совершенно терялся в волосах мужа, и из‑за этого могло показаться, будто он говорил сам с собой. Ричард часто висел на телефоне, по большей части говоря по‑английски и расхаживая взад‑вперед по комнате, словно его собеседник тоже находится вместе с ним, просто не виден. В общем, Ричард, явно пребывая здесь, на самом деле был в совершенно другом месте. А поскольку телефон он всегда держал при себе, часто забывая снять наушник, то это создавало раздражающую двусмысленность: несмотря на свое очевидное присутствие, он, вполне вероятно, витал в какой‑то другой сфере, наверняка поглощенный гораздо более захватывающей реальностью.
Не прерывая свой разговор, он подошел к Авроре, чмокнул ее, потом уселся на ковре в гостиной; должно быть, он обсуждал что‑то с собеседником из Соединенных Штатов, судя по времени на часах, это скорее была Америка, чем Азия. Как это часто бывало, когда ему приходилось подробно излагать тот или иной свой проект, он жонглировал миллионами долларов, в то время как ей самой не удавалось добиться от своего банка увеличения кредита. Ричард по происхождению американец и говорил по телефону по‑английски, но даже если бы он изъяснялся по‑французски, это не стало бы яснее, поскольку профессиональный жаргон делал его речь совершенно невразумительной и недоступной для понимания непосвященных из‑за того, что были напичканы загадочными оборотами бизнес‑ангелов[5].
Вани нашла в телевизоре мультфильм, чтобы отвлечь внимание малышей. Те смеялись, рассеянно следя за действием, но при этом не переставали надоедать своему сводному брату, который постоянно отгонял их от себя. И все эти звуки создавали жуткую какофонию: смешение разных языков, акцентов, детских и взрослых голосов, шумов и музыки из мультика… И хотя в этой квартире было шесть комнат, почему всем непременно надо было набиваться в эту? У Авроры все еще отдавалось в ушах душераздирающее карканье, оглашавшее двор, наверняка оно до сих пор там звучит. Снимая пальто, она глянула в окно, желая проверить, горит ли там еще свет, но он уже погас, да и тот псих наверняка уже убрался вместе со своими кошками. Для уверенности она открыла окно и даже наклонилась – до ветвей, которые колебал ветер, было рукой подать. Листья еще не опали, японские лаковые деревья сохранят их до поздней осени, их листва долго останется густой, только будет менять окраску, переходя от зеленого к желтому. По крайней мере, вороны больше не каркали, мяуканье стихло, свет погас, спокойствие вернулось. Глядя сквозь ветви, она искала глазами освещенные окна, пытаясь определить, где живет этот тип, на что прежде никогда не обращала внимания, но это было не так‑то легко, потому что верхние окна загораживали деревья, а на немногих видимых нижних висели шторы или занавески, что создавало впечатление мрачного мира с остановившимся временем. Аврора озябла и поспешила закрыть окно. Испугавшись вдруг, что этот тип сейчас наблюдает за ней из темноты своей квартиры, она бросила взгляд сквозь стекло, но не увидела ничего, кроме колеблемых ветром ветвей да запекшейся по ту сторону стекла ночи, и пришла к выводу, что у того окна непременно выходят во двор, но вот в какой именно? Тут к ней со спины подошел Ричард.
– Ты уверена, что все в порядке?