Писатель и его гарпун…
Взять хотя бы меня. С одной стороны, я человек закрытый и даже «при галстуке», то есть мало кто из журналистов способен раскрутить меня на спонтанную словесную реакцию (не говоря уже о драке). А самые сильные приступы нежности я испытываю наедине со своими книгами.
С другой стороны, вопросы, которые разрывают меня денно и нощно, рвутся наружу и жаждут воплотиться в живые образы. И потому многие мои вещи написаны от первого лица. И вот там‑то я даю себе волю выражать то, что никогда бы не выразила при личном общении даже с близким человеком. Ибо то самое «первое лицо» на страницах книг на деле – моё триста восемьдесят восьмое лицо и «работает» в конкретной сцене на определённую узкую задачу. Ту или иную шокирующую мысль выражает некий персонаж под моим именем. Когда же мне становится неловко провозглашать какие‑то совсем уже бесстыдные вещи, я выпускаю перед собой кого угодно, хотя бы и собственную семью: мужа, детей, собаку… Но это, опять же, не реальные муж‑дети‑собаки, а литературные персонажи. Мне просто легче всего изобразить именно их – я знаю их как облупленных. И говорят они ровно то, что я посчитаю нужным вложить в их уста.
Это не подлость, не провокация, не предательство и не шантаж, хотя настоящий писатель вполне способен на все эти проходные мерзости, – нет, это гораздо хуже: это творчество.
Любой яркий талант – и дар судьбы, и наказание. Ведь со всем этим хозяйством надо как‑то жить. А это мука неизбывная. «Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, – писал Чехов в частном письме, – тот не может быть художником».
Обаяние и излучение в мир крупного таланта всегда производит впечатление некоего особо глубокого знания жизни. Это полная чушь! Великие Гоголь и Достоевский в обыденной жизни были, судя по их письмам и дневникам, странными и довольно жалкими людьми. Разумеется, отнюдь не все писатели полные безумцы, как Гоголь, или мизантропы, как граф Толстой, или отвратительные ксенофобы, как Достоевский; отнюдь не все алкоголики, как Куприн, и не все курят гашиш, без которого не могут нацарапать ни строчки, как… неважно кто!
Берём наиболее благополучный и даже скучный случай, иными словами, берём меня – для удобства, ибо я у меня всегда под рукой. Ни курева, ни наркотиков в моей судьбе, ни восьми браков, ни лагерного прошлого, ни хотя бы алкоголизма. Приличное здоровье, благопристойный муж, терпимые дети. Ну чем не дар судьбы? Строчи свои книжки, получай гонорары, письма от благодарных читателей.
Нет! Нет покоя. Покоя нет, смирения, да простого удовольствия от простого бифштекса в моей жизни не дождёшься! Живу с ежеминутным гвоздём в макушке. С тем самым обломком гарпуна в спине. Любое событие, любой взгляд по сторонам, трогательная встреча, забавный собеседник, старый каменный колодец в центре двора, бархатная жара и ледяная луна – ничто не воспринимается как «просто жизнь». И потому любой настоящий писатель ненавидит всё, что связано с его профессией.
Отдыхали мы летом с друзьями в Италии. Казалось бы, радость, красота, расслабуха в каждой жилочке тела… Доломитовые скалы вгрызаются в кобальтовую синеву неба, треньканье коровьих колокольчиков на зелёных косогорах погружает в наркотический транс, ветерок обдувает открытые филейные части известного прозаика, а ночами звенят и пульсируют иллюминированные цикадами кусты. Сиди себе вечерком на лужайке перед домом, пей чай или чего покрепче, любуйся маленьким альпийским озером и не думай ни о чём… Или думай, чёрт тебя дери, о чем‑нибудь приятном!
Нет! Сидит в мозжечке этот проклятущий словесный озноб и мучает тебя, и потряхивает – как лучше сказать: «невесомое альпийское озеро»? «зелёная гладь альпийского озера»? или ещё двадцать пять вариантов написания фразы?
Одинокий пишущий человек постоянно живёт внутри текста, он там прописан, не особо разделяя обыденную жизнь и литературный образ. Увидев мужчину в слишком тесном костюме, он походя заметит, что человек этот втиснут в костюм с помощью обувной ложки. Это органика речи писателя, органика его мышления. А когда хорошо идёт работа, когда катит сюжет и герои уже во всём сложившиеся люди, большую часть суток и большую часть своих мыслей писатель проживает в романе. И называется: Автор, нечто вроде греческого Хора.
Жить с ним невыносимо…
Помните советскую мясорубку, в которой сломаться мог только стол, к которому она привинчивалась? В процессе работы мы яростно крутим ручку подобной мясорубки: формулируем самих себя и мир, что нас окружает. Собственные художественные ценности, опоры собственной личности – вот поле битвы художника. Кстати, они могут совпасть с ценностями «общечеловеческими», так сказать, цивилизационными. А могут и не совпасть, не беда. В творчестве важно поладить с самим собой. Ибо то, чего не выносит душа, чрезвычайно вредно для писателя. Когда Зощенко писал: «Страх писателя грозит потерей квалификации», – он имел в виду провал профессиональный. Компромисс чреват именно художественными потерями. В этом смысле писателю вредны не только политические связи, интересы и влияния, но и религиозные. Религиозные – особенно. Религиозность никак не коррелирует с талантом. Мешать – может. Как только писатель упирается макушкой в запреты и заповеди, пусть и божественные, он перестаёт расти как Художник.
Создатель мини‑вселенных вообще должен быть чрезвычайно осторожен в отношениях с Богом. У нас своя коммерция, у него – своя.
Вспоминаю замечательную женщину, скульптора и живописца Нину Ильиничну Нисс‑Гольдман, она стала прототипом Старухи в моём романе «На Верхней Масловке». Прожила девяносто восемь лет, до последнего дня оставаясь энергетическим и интеллектуальным центром огромной компании людей самого разного типа, калибра и судьбы. Были в той компании и религиозные неофиты всех мастей и конфессий. И когда кто‑то из новообращённых подбирался к старухе с намерением обратить и захомутать – дабы «спасти душу» накануне близкой кончины, – она спокойно отвечала: «Благодарю вас, не беспокойтесь о моей душе: когда я держу в руке кисть, я молюсь».
Какова цель творчества? Странный вопрос. Какова цель извержения вулкана?.. Видимо, я не знаю ответа, а может, и знать не хочу.
Писатель, повторяю, должен быть кристально отточенным инструментом. Лазерным. Что касается биографии его души, она (биография, да и сама душа) может быть любого качества, – она тоже материал для творчества. Известное выражение «всё на продажу» в нашем случае можно переосмыслить: всё на творчество.
Вот самый обычный сюжет. Ты встречаешь мужчину, влюбляешься, выходишь замуж, рожаешь на свет божий ребёнка. А потом любовь уходит, такое случается. Наступает расставание.
Душа, заложница творчества, в это трудное время проходит разные этапы. В момент расставания она взбудоражена и обессилена, она – в обиде, ненависти, в разрыве и раздрае. Ты даже не можешь работать. Ты просто истекаешь горем, и ядом, и жалостью к себе…
Но всё это в конце концов заканчивается, успокаивается, боль утихает. Затем проходит какое‑то время – год или три, или десять лет, – и… пережитые события возвращаются, тревожа тебя уже иначе, ибо ты иначе их обдумываешь – в контексте литературного сюжета. Наконец, начинается работа: преображение прошлых событий, переплавка их в ряд строчек, абзацев, страниц.
И вновь ты в раздрыге‑раздрае, ты вновь истекаешь горем, но уже совсем иначе, совсем в ином качестве. Это второй этап преображения души, куда более высокий, – без мелочей, без барахла, вроде жалости к себе; приправленный изрядной дозой горькой иронии. Твоя орлиная, огранённая инструментарием творчества душа выходит из написанной повести очищенной, ясной, спокойной. И возмужавшей. И вот тогда ты закрываешь дверь в отработанное твоей душой и твоим воображением прошлое; оно уже ни в малейшей степени тебя не интересует, вернее, интересует лишь в беге строчек, в звучании фраз, которые только кажутся спонтанными…
«Он говорит, что в голову пришло. Ах, милый Августин, всё было, всё прошло…» (Семён Гринберг)
И потому, когда кто‑то из интервьюеров просит меня рассказать о каком‑либо этапе моей жизни, я отвечаю: «Не интересно, я уже всё описала.
Я описала это лучше, чем прожила».
Гений, он же злодейство
Но если творчество – процесс очищения души, то почему отнюдь не все писатели – просветлённые люди? Почему творчество не влияет на личность творца напрямую?
Николай Васильевич Гоголь, один из величайших стилистов, величайших художников русской прозы, после паломничества в Святую землю, куда стремился всей своей измученной душой, писал в одном из частных писем: «Был у Гроба Господня, а лучше не стал».
А ведь надеялся…
Творчество – это чистилище, а порою и настоящий ад, где ты ежедневно, схватив за вздыбленный клок волос на макушке, окунаешь и окунаешь себя в расплавленную магму геенны огненной; где с тебя клочьями слезает шкура, отшелушиваются язвы и струпья и откуда ты выползаешь чуть живой, но, мнится тебе, очищенный и иной, чем прежде.
Однако проходит ночь… и ты понимаешь: «лучше не стал»!
Человек не волен выскочить из своей оболочки. Эту банальную истину замечательно выразил Окуджава в своём «каждый пишет, как он дышит», и точнее не скажешь.
Мой излюбленный приём: герой долго‑долго готовится к судьбоносной встрече, долго выстраивает план разговора, точно знает, что он скажет, что сделает, подготавливает к важному этапу мысли, нервы, всё своё существо… И затем без видимой причины совершает абсолютно противоположное по смыслу, по намерениям, по эмоциям и, соответственно, по результату действие.
Мой сын – человек трудный, с неудобным и парадоксальным характером. В общем, мы с ним похожи. Я бы сказала, что дело даже не в характере, а в непредсказуемых импульсах этого молодого человека. У нас с ним непростые отношения. Сейчас‑то это серьёзный господин, глава двух отделов в крупной торговой фирме. А в юности покуролесил полной мерой, с большими долгами, большими грехами, большими скандалами и даже адвокатами… – в общем, погулял на славу. В минуты ярости я представляю собой фурию с одесского двора; лексикон мой далёк от младших классов советской школы. Весьма он далёк и от лучших страниц моей прозы. Домашние это знают, видали‑слыхали, побаиваются таких всплесков и стараются под руку не попадаться. Ну а я, конечно, тоже стараюсь, как могу. И сын, куда деться, старается тоже – родные люди, надо стараться.
И вот перед очередной встречей, по намёкам, по обрывкам фраз в телефонной разведке боем уже понимая, что меня ждёт нечто очередное‑катастрофическое, начинаю себя подготавливать, успокаивать и уговаривать. «Это будет беседа в английских традициях, – говорю я себе. – Ша, уймись! Это будет задушевный разговор мамы с любимым сыном. Ты же любишь своего сына, старая кошёлка, – интересуюсь я у себя, и себе же отвечаю: – Конечно, я люблю этого гада. Ну и прекрасно! Ты ни в коем случае не повысишь тона, выслушаешь его молча, не морщась, не показывая своего огорчения и своего бесконечного, бездонного отчаяния…»
«Ну, ты как?» – осторожно спрашивает меня муж.
«Я в полном порядке! – отвечаю бодро. – Холодна, как айсберг в океане».
Звонок в дверь, я иду открывать… Я – обратите внимание! – во всеоружии мудрости и сдержанности и распахнута для задушевной беседы. Открывается дверь, возникает эта физиономия… Эта бесстыжая физиономия!
«Ну что, говнюк, опять доигрался?!!» – кричу я.
Приём, повторяю, излюбленный, потому что его и приёмом не назовёшь: это – огненное тавро, проклятое клеймо моей собственной чёртовой натуры. Так я избываю свои боли, свою тоску, обыгрываю их в десятках сюжетных поворотов, в попытке избавиться от этой черты характера.
И ни от чего избавиться не в состоянии.
Прищепки для воображения
Люблю намёки, пометки судьбы – любые знаки, едва заметные такие стрелочки‑указатели: «по теме романа такого‑то – налево за углом». Их не всегда увидишь, но, когда видишь и понимаешь – что это, счастливо замираешь и даже едва заметно себе подмигиваешь: ага, я чувствовала, что сегодня это случится! Это всё то же платье голого короля, вернее, прищепки, с которыми это платье сушится. По сути дела, вся жизнь человека – цепочка таких вот знаков судьбы. Просто одни внимательны к подобным знакам, другие твердят о «совпадениях». Впрочем, каждый выбирает себе убеждения и даже ощущения по собственной мерке.
Вот ты случайно встречаешь на улице давнюю мамину сослуживицу. Ты торопишься, а досадная и никчёмная встреча тормозит тебя на пути к действительно важному делу. Но – чёртово восточное воспитание! – ты останавливаешься и минут пять выслушиваешь протухший старческий том воспоминаний. «А Машу помнишь? – говорит мамина подруга. – Машу, вашу соседку по коммуналке, у неё так странно глаза бегали? Так вот, её задушили, прямо в её комнате в коммуналке…» Я ахаю, вытаращиваю глаза, качаю головой – конечно, как я могла забыть Машу, очень противная тётка была. Подворовывала у нас крупу, я сама видела, как она отсыпала по горсточке. Выходит, её задушили, вон оно как интере‑е‑есно…
Настроение у меня почему‑то подскакивает, хотя новость не так чтобы из приятных, верно? – неважно, кого там задушили…
Но тем же вечером ты аккуратно записываешь пару слов по этому поводу, на всякий случай. А спустя лет двадцать, работая над романом «На солнечной стороне улицы», лениво листаешь старые записные книжки и застываешь над тремя фразами, небрежно отчёркнутыми в уголке страницы. Этот момент, когда новая идея, новый поворот, выход из тупика брезжит перед тобой, – похож на резкий перепад сумрака и света. И внутренне ликуя, ты выбегаешь на свет, чтобы задушить давно забытую, но вдруг воскресшую Машу (а воскресла она лишь для того, чтобы её задушили!), и душишь её, душишь в той самой коммуналке – в романе, разумеется; только в романе «На солнечной стороне улицы»…
«Буря чувств», обнажение души и кружок самодеятельности
Время от времени ко мне обращаются какие‑то юные лингвисты и не очень юные литературоведы, которые пишут по моим текстам курсовые, дипломы, диссертации и монографии. Они присылают мне вопросы «по творчеству», на которые я аккуратнейшим образом отвечаю, почему‑то страшно жалея этих страдальцев – охота же копаться в нашем грязном производственном процессе. Чаще всего эти вопросы уныло повторяются: «Насколько личны описываемые вами переживания?»
«Личны вполне, – вздыхая, щёлкаю я по клавиатуре, – ведь описывая вымышленных героев, их мысли и чувства, я обязана прожить вместе с ними всю их жизнь. А это – очень личное, очень душевно затратное соучастие. Недаром Флобер писал: «Госпожа Бовари – это я», – имея в виду, разумеется, не буквальные факты жизни героини, а ту жизнь чувств, которую автор с героиней прожил и разделил. Если у писателя нет болезненно «личного» в каждом слове и в каждом повороте сюжета, то это провальная вещь.
При этом я имею в виду градус художественного проживания и убедительность образа. Когда писала повесть «Высокая вода венецианцев», я чувствовала, что умираю, и если поскорее не закончу эту работу, меня просто пожрёт рак моей героини.
И в то же время…
«А вам не западло обнажать душу перед столь внушительной аудиторией?» – спросил меня как‑то по‑свойски один юный наглец.
«С чего вы взяли, что в своих книгах я «обнажаю душу»?» – рассердилась я.
Но и задумалась…
Когда замечательный тенор поёт арию Каварадосси так, что слёзы текут по лицам слушателей в зале; когда рыдающий актёр в роли Отелло выходит на просцениум с задушенной им Дездемоной на руках; когда вы любуетесь пейзажем родной деревни на картине известного художника… – вы полагаете, что душа артиста, писателя и художника обнажена перед вами настолько, что можно читать по ней, рассуждать о ней и препарировать её?! Отнюдь! Перед вами, прежде всего, продукт дарования мастерства и стиля, – иными словами, произведение искусства, которое, отрываясь от творца, начинает существовать совершенно самостоятельно, к его душе имея весьма опосредованное отношение.
Настоящий профессионал – всегда вещь в себе. Он может достигать в профессии изрядных высот, но его частная жизнь и, главное, жизнь его души редко становятся достоянием общественности.
Я вспоминаю интервью с замечательной актрисой Светланой Крючковой, которое услышала, случайно включив в машине радио. Крючкова в то время была с гастролями в Израиле, и журналистка спрашивала её как раз о личных переживаниях в те минуты, когда она играет «бурю эмоций» своей героини – ведь душевные затраты артиста, ежедневное обнажение чувств… что‑то в этом роде. Крючкова, помнится, ответила: «Ну что вы! «Буря чувств» – это для любителей. Для кружка самодеятельности швейной фабрики. Я же – профессионал. И если в спектакле в семь тридцать моя героиня должна заплакать, то она заплачет горючими слезами, даже если за пять минут до выхода я за кулисами рассказывала партнёру анекдот».
Отважная женщина, отважная актриса. Не каждый рискнёт рассказать такое зрителям. Не все это примут, многие будут шокированы. А ведь всё это укладывается в одно только слово: профессия.
«Берётся Мэри…», или Как приготовить пикантный соус из своей постной биографии
Забавно, когда журналист с разбегу накидывает тебе вопросы, типа: где вы находите сюжеты для своих книг? как понимаете, о чём писать, и как это делаете? – ответом на которые, по‑хорошему, должен быть курс лекций о физиологии и психологии писательского сознания. Но я – добросовестный человек! – всегда пытаюсь честно и доброжелательно ответить.
«О чём писать» и «как это делать» – вещи такие же разные, как «купить машину» и «ездить на ней». О чём писать, знают многие люди, они же не преминут дать вам совет. Самая распространённая фраза, которую слышу я в разговоре с любым собеседником почтенного возраста: «Эх, вам бы о моей жизни роман написать! Загребли бы миллионы левой ногой». Любой престарелый бухгалтер станкостроительного завода в Челябинске (если таковой завод существует) хотел бы запечатлеть для потомков великие деяния своей единственной жизни.
Вот «как это делать?»… тут правильнее всего ответить анекдотом: «Как приготовить коктейль «Кровавая Мэри?» – «Берётся Мэри…»
Между тем вопрос о том, как перемалывается реальность в художественное произведение, чрезвычайно интересен.
Это похоже на принцип строительства мозгом наших сновидений: вы идёте по какой‑то разбитой дороге с тяжёлым чемоданом без ручки, который не можете бросить, и знаете, что должны успеть на самолёт, что вылетает в Курск ночным рейсом. Как только возникает «ночной рейс», в сновидении кто‑то щёлкает выключателем, и тусклый фонарь под железным колпаком времён вашего детства освещает придорожные кусты, помойку и скамейки в парке Горького. Во сне появляется соблазн бежать в другую сторону, по другой тропинке, которая ведёт к бабушкиному дому возле Алайского рынка… Но вдруг вы уже в аэропорту, и всё хорошо, если не считать, что на вас разные туфли. И тут вы замечаете свою одноклассницу Галю Фокину, с которой учились в музыкальной школе в Ташкенте, а потом она переместилась в кибуц в Верхней Галилее. «Галя! – кричите вы, радуясь встрече, – одолжи мне свой правый туфель, смотри, он совершенно идентичен моему левому…»
И так далее… Извлечение из густого беспокойного клубка памяти «клеток» для строительства прозы похоже на сотворение нашим сознанием снов: реально существуют Курск, аэропорт, две пары (и даже гораздо больше!) туфель, существует одноклассница Галя… Но вся ирреальная действительность рождена вашим воображением, а туфли, несмотря на свою вещественность – хоть руками потрогай, настоящие! – не дают ещё оснований Гале посягать на плод вашего сна, то бишь вашего воображения, вашего пера, – словом, на то, что называется иной реальностью.
Есть ещё интуитивный способ сотворения текста. Был такой философ школы сократиков – Алексин (не анатолийский!), который учил, что «мир поэтичен и соответствует грамматике» – очень точное умозаключение. Помните, как подманивал вдохновение Иван Алексеевич Бунин? Он садился и писал на листе бумаги: «Иван Бунин… Иван Бунин… Иван Бунин…» И постепенно возникала фраза, вела за собой другую, сцеплялась с третьей. Промежутки между словами рождали некий рисунок…
Тут уместно привести слова Теофиля Готье, где‑то мною уже приводимые:
«Я писатель. Я должен знать своё ремесло. Вот передо мной бумага: я словно клоун на трамплине. А потом, я очень хорошо знаю синтаксис. Я бросаю фразы в воздух, словно кошек, я уверен, что они встанут на свои лапки. Это очень просто, нужно только знать синтаксис, – который не в содержании слов, а в интонационном рисунке, в артикуляции, расстановке, в чередовании пауз между словами. Синтаксические фигуры суть именно фигуры
![]() |
Продолжите чтение, поблагодарив автора за труды …купив ему чашечку кофеили шоколадку |
![]() |
Современные гонорары писателей весьма скромные, поэтому они очень зависят от продаж и вашей поддержки! Помните, что покупая книги вы поддерживаете автора и даете ему возможность работать над продолжением ваших любимых книг. Сделайте автору приятное, потратив деньги сопоставимые с ценой шоколадки.
Поддержите Дину Рубину, купив книгу
|