Спустя несколько месяцев, в марте девяностого года, мама показала мне Книгу записей. В тот вечер она сидела на своем обычном месте за обеденным столом и читала. Тетрадка, которую она держала в руках, была длинная и узкая – с пропорциями миниатюрной двери, не туго прошитая хлопковой нитью орехового цвета.
Мне давно уже пора было спать, как вдруг мама наконец меня заметила.
– Да что с тобой не так! – сказала она.
А потом, словно смущенная собственным вопросом:
– Ты уже сделала уроки? Который час?
Уроки я сделала давным‑давно и все это время смотрела ужастик без звука. До сих пор помню: какого‑то дядьку там как раз забили ледорубом.
– Полночь, – сказала я.
Дядька оказался мягкий, как тесто, и мне было не по себе.
Мать протянула руку, и я подошла. Она крепко обняла меня за талию.
– Хочешь посмотреть, что я читаю?
Я склонилась над тетрадкой, уставившись на стайку слов. Китайские буквы вились по странице, словно звериные следы на снегу.
– Это книжка, – сказала мама.
– Ой… А про что?
– По‑моему, это роман. Там про искателя приключений, которого зовут Да Вэй и который на корабле поплыл в Америку, и про героиню по имени Четвертое Мая, которая пересекает пустыню Гоби…
Я посмотрела еще пристальней, но по‑прежнему не могла прочитать ни слова.
– Было время, когда люди целые книги переписывали от руки, – сказала мама. – Русские называли такое “самиздатом”, китайцы… ладно, допустим, никак особенно мы это не называем. Смотри, какая эта тетрадка грязная, на ней даже трава налипла. Кто знает, сколько людей носило ее с собой… Лилин, она ведь на много десятилетий тебя старше.
“А что меня не старше?” – подумала я. И спросила, не папа ли ее переписал.
Мама покачала головой. Она сказала, что почерк дивный, что это работа обученного каллиграфа, а папа писал так себе.
– В этой тетрадке – одна‑единственная глава из какой‑то длинной книги. Вот тут написано: “Номер семнадцать”. Кто автор, не сказано, но вот смотри, название: “Книга записей”.
Мама отложила тетрадь. Отцовские бумаги на обеденном столе походили на заснеженные горные пики – они нависали над краем, готовые вот‑вот обрушиться и сойти лавиной на ковер. Вся наша почта тоже лежала тут же. С Нового года маме шли письма из Пекина – соболезнования от музыкантов Центральной филармонии, только недавно узнавших о папиной смерти. Мама читала эти письма со словарем, потому что они были написаны на упрощенном китайском, которого она не знала. Моя мать училась в Гонконге и там овладела традиционным китайским письмом. Но в пятидесятых годах на материке, в коммунистическом Китае, было узаконено новое, упрощенное письмо. Тысячи слов стали другими; например, “писать” (цзё) превратилось из 寫 в 写, а “узнавать” (си) – из 識 в 识. Даже “Коммунистическая партия” (гун чань дан) из 共產黨 стала 共产党. Иногда маме удавалось различить прошлую сущность слова, в прочих случаях она гадала. Она говорила, что это все равно что читать письмо из будущего – или говорить с кем‑то, кто тебя предал. То, что она вообще редко теперь читала по‑китайски и выражала свои мысли в основном по‑английски, еще больше усложняло дело. Как я говорю по‑кантонски, ей не нравилось, потому что, по ее словам, “произношение у тебя вкривь и вкось”.
– Холодно тут, – прошептала я. – Давай переоденемся в пижамы и пойдем спать.
Мама глядела на тетрадку, даже не притворяясь, что слышит.
– Матушка утром устанет, – настаивала я. – Матушка двадцать раз нажмет на “отложить сигнал”.
Она улыбнулась – но глаза за стеклами очков стали вглядываться во что‑то еще пристальней.
– Ступай спать, – сказала она. – Не жди матушку.
Я поцеловала ее в мягкую щеку.
– Что сказал буддист в пиццерии? – спросила она.
– Что?
– “Мне все едино”.
Я расхохоталась, застонала и расхохоталась снова, затем вздрогнула при мысли о жертве телеубийства и его тестообразной коже. Мама с улыбкой, но твердо подтолкнула меня к двери.
Лежа в кровати, я поразмыслила о кое‑каких фактах.
Во‑первых, о том, что в своем – пятом – классе я превращалась в совершенно другого человека. Я там была такая добренькая, такая уживчивая, такая старательная, что иногда даже думала, что мой мозг с душой существуют по отдельности.
Во‑вторых, о том, что в странах победнее людям вроде нас с мамой не было бы так одиноко. По телевизору в бедных странах вечно толпы, а битком набитые лифты поднимаются прямиком к небесам. Люди спят по шестеро в одной кровати, по дюжине в одной комнате. Там всегда можно высказаться вслух и знать, что кто‑то тебя да услышит, даже если не хотел. По сути, наказывать людей можно так: вырвать их из круга родных и друзей, изолировать в какой‑нибудь холодной стране и расплющить одиночеством.
В‑третьих – и это был не столько факт, сколько вопрос: почему наша любовь так мало значила для папы?
Должно быть, я заснула, потому что вдруг проснулась – и увидела, что мама склонилась надо мной и кончиками пальцев гладит меня по лицу. Днем я никогда не плакала – только ночью.
– Не надо, Лилин, – сказала она. Она много чего бормотала.
– Если тебя запрут в комнате и никто не придет тебя спасти, – спросила она, – что ты будешь делать? Придется тебе колотить в стены и бить окна. Придется тебе вылезать и спасаться. Ясно же, Лилин, что слезы не помогают выжить.
– Меня зовут Мари, – завопила я. – Мари!
– Кто ты? – улыбнулась она.
– Я Лилин!
– Ты Девочка, – мама употребила ласковое прозвище, которым называл меня папа, потому что слово 女 означало и “девочка”, и “дочка”. Папа любил шутить, что у него на родине у бедняков не принято было давать дочерям имена. Мама тогда хлопала его по плечу и говорила по‑кантонски: “Хватит забивать ей голову мусором”.
Под защитой маминых объятий я свернулась в клубок и снова заснула.
Позже я проснулась от того, что мама тихонько размышляла вслух и хихикала. Утра той зимой были непроглядно темные, но неожиданный мамин смешок пронесся по комнате, как жужжание обогревателя. Ее кожа хранила запах чистых подушек и сладкий аромат ее османтусового крема.
Когда я шепотом позвала ее по имени, она пробормотала:
– Хи…
И потом:
– Хи‑хи…
– Ты на том свете или на этом? – спросила я.
Тогда она очень отчетливо произнесла:
– Он здесь.
– Кто? – я попыталась вглядеться в темноту комнаты.
Я и правда поверила, что он здесь.
– Приемный. Этот хм‑м‑м. Этот… Профессор.
Я крепко стиснула ее пальцы. По ту сторону штор небо меняло цвет. Мне хотелось последовать за мамой в отцовское прошлое – и все же я ему не доверяла. Люди могут пойти за наваждением; могут увидеть нечто столь завораживающее, что и не подумают обернуться. Я боялась, что мама, как прежде отец, забудет, зачем ей возвращаться домой.
Внешняя жизнь – новый учебный год, регулярные контрольные, радости лагеря юных математиков – продолжалась, словно и конца ей не будет, и круговая смена времен года гнала ее вперед. Папины летнее и зимнее пальто все еще ждали за дверью – между его шляпой и туфлями.
В начале декабря из Шанхая пришел толстый конверт, и мама вновь уселась за словарь. Словарь – это небольшая, необычайно толстая книга в твердой бело‑зеленой обложке. Страницы просвечивают, пока я их листаю, и, кажется, ничего не весят. То тут, то там мне на глаза попадается пятнышко грязи или кофейное кольцо – след от маминой или, может, от моей собственной чашки. Все слова распределены по корням или, как их еще называют, по ключам. Например, 門 означает “ворота”, но еще это ключ – то есть строительный материал для прочих слов и понятий. Если сквозь ворота падает свет или солнце 日, то получается “пространство” 間. Если в воротах – конь 馬, то это “нападение” 闖, а если в воротах рот 口, то получается “вопрос” 问. Если внутри – глаз 目 и пес 犬, то получается “тишина” 闃.
Письмо из Шанхая оказалось длиной в тридцать страниц и было написано очень витиеватым почерком; несколько минут спустя я устала смотреть, как мать над ним бьется. Я ушла в гостиную и принялась разглядывать соседские дома. Во дворе напротив торчала жалкого вида рождественская елка. Впечатление было такое, будто ее попытались задушить мишурой.
Хлестал дождь и выл ветер. Я принесла матери стакан гоголь‑моголя.
– Письмо про хорошее?
Мама отложила исписанные листы. Веки у нее набрякли.
– Такого я не ожидала.
Я провела пальцем по конверту и принялась расшифровывать имя отправителя. Оно меня удивило.
– Женщина? – уточнила я, охваченная внезапным страхом.
Мать кивнула.
– У нее к нам просьба, – сказала мама, отобрав у меня конверт и заткнув его под какие‑то бумаги.
Я подошла поближе, как будто она была вазой, что вот‑вот слетит со стола, но в маминых опухших глазах читалось неожиданное чувство. Утешение? Или, быть может – и к моему изумлению – радость.
– Она просит ей помочь, – продолжила мама.
– А ты прочитаешь мне письмо?
Мама ущипнула себя за переносицу.
– Целиком оно очень уж длинное. Она пишет, что много лет не видела твоего отца. Но когда‑то они были все равно что одна семья – слово “семья” она произнесла несколько неуверенно. – Она пишет, что ее муж преподавал твоему отцу композицию в Шанхайской консерватории. Но они потеряли связь. В… трудные годы.
– Что за годы такие?
Я заподозрила, что просьба, в чем бы она ни заключалась, непременно касается долларов или, например, нового холодильника, и что мамой просто попользуются.
– Еще до твоего рождения. Шестидесятые. Когда твой отец еще учился в консерватории, – мама опустила глаза с ничего не выражающим видом. – Она пишет, что в прошлом году он с ними связался. Папа написал ей из Гонконга за несколько дней до смерти.
Во мне поднялся целый вихрь цеплявшихся друг за друга вопросов. Я понимала, что не стоит приставать к маме по мелочам, но, поскольку я всего лишь хотела понять, что происходит, наконец сказала:
– А кто она такая? Как ее зовут?
– Ее фамилия Дэн.
– А имя?
Мама открыла рот, но ничего не сказала. Наконец она посмотрела мне прямо в глаза и произнесла:
– А имя – Лилин.
Такое же, как мое – только написано оно было на упрощенном китайском. Я протянула руку за письмом, и мама твердо накрыла ее своей. Упреждая следующий вопрос, она подалась вперед:
– Эти тридцать страниц все про настоящее, не про прошлое. Дочь Дэн Лилин прилетела в Торонто, но своим паспортом воспользоваться не может. Ей некуда податься, и мы должны ей помочь. Ее дочь… – мама ловко сунула письмо в конверт, – …ее дочь приедет и немного поживет тут с нами. Понимаешь? Это про настоящее.
Я почувствовала себя так, словно съехала набок и перевернулась вверх тормашками. Зачем чужому человеку с нами жить?
– Ее дочь зовут Ай Мин, – сказала мама, пытаясь вернуть меня к реальности. – Я сейчас позвоню и приглашу ее приехать.
– А мы одного возраста?
Мама, кажется, смутилась.
– Нет, ей, должно быть, не меньше девятнадцати, она учится в университете. Дэн Лилин пишет, что ее дочь… она пишет, что Ай Мин попала в неприятности в Пекине, во время демонстраций на Тяньаньмэнь. Она бежала.
– А что за неприятности?
– Довольно, – сказала мать. – Больше тебе знать незачем.
– Нет! Мне надо знать больше.
Мама гневно захлопнула словарь.
– И вообще, кто разрешил тебе встать? Мала еще быть такой любопытной!
– Но…
– Довольно.
Мама дождалась, пока я отправлюсь в кровать, и только тогда позвонила по телефону. Она говорила на родном языке, на кантонском, то тут, то там коротко вставляя фразы на мандаринском, и даже из‑за закрытой двери я ее слышала – как она запинается на тонах, никогда не выходивших у нее естественно.
Я слышала, как мама спрашивает:
– У тебя там очень холодно?
А потом:
– Твой билет на “Грейхаунд” будет в…
Я сняла очки и уставилась в расплывшееся окно. Дождь был похож на снег. Голос мамы казался мне совсем чужим.
После долгого молчания я нацепила очки обратно, выбралась из постели и вышла. Мама с шариковой ручкой в руке сидела над стопкой счетов, словно ждала, пока кто‑то начнет ей диктовать. Она увидела меня и спросила:
– Ты почему без тапочек?