Блейк Корт
Мы живем в этом отблеске –
да не угаснет он,
покуда крутится старушка Земля!
Но еще вчера здесь была тьма.
Джозеф Конрад, «Сердце тьмы»
Дядя Т живет на верхнем этаже Блейк корта, и это довольно стремное здание. В нем два главных входа, по одному с каждой стороны, а лифты часто не работают, но даже когда работают, в них ссут торчки, так что все равно приходится ходить по лестнице, а там повсюду сидят кошаки на грязных бетонных ступенях, укуренные в хлам или ждущие толкачей, грязные, с обожженными губами, и нужно быть готовым дать отпор в случае чего. Короче, поднимаешься на пятый – этот дом из самых низких – и обычно видишь у лифта толкача, сбывающего кошакам темного и светлого, то есть герыча и крэка, или, как говорят местные, баджа и труда, или бурого и белого, или бренди и шампуня, или Бурку и Белку.
Первое время, когда я стал захаживать к дяде Т, я напрягался, потому что эти типы зырят тебе в глаза немигающим взглядом, как бы бросая вызов, и это не просто кислая мина – такой взгляд вряд ли увидишь в других местах, – и иногда они стоят на верхних ступеньках, поджидая торчков, и не сдвинутся ни на шаг, чтобы дать пройти, так что нужно лавировать между ними, стараясь не задеть, ведь я был один, но пытался показать, что мне они до фени. Хотя мне не нравилось, что на меня так смотрят, прямо в глаза, вынуждая отвести взгляд, что чревато наездом, если они решат, что ты слабак. Но если не отводить взгляда, они решат, что ты берешь их на понт, а это еще более чревато. Жизнь жестока, такие дела. Иногда кто то из них говорил, это еще кто? – громко и с угрозой, и только услышав, что я иду к дяде Т, меня оставляли в покое.
Короче, поднимаешься на пятый, выходишь через тяжелую магнитную дверь на балкон, слыша сзади лязг замка, и идешь вдоль дверей – некоторые заколочены после полицейских рейдов – под свисающими с потолка проводами, похожими на черные артерии, и постоянно мигающими лампами. С балкона видно слева восемнадцатиэтажный Диккенс хаус, в котором жил несчастный Птенчик, а справа – Остин хаус, те же восемнадцать этажей ржавой бетонной тишины и одинаковых окон, и все это подпирает небо, не пуская его на район. Часто на балконе зависает братва, и первое время, когда я сюда приходил, они оборачивались на меня, едва услышав, как открывается дверь, но потом они меня признали и стали, по большей части, игнорить. Среди них есть реальные соседи дяди Т, живущие через пару дверей от него, к примеру, Командир и Рико – братья, ставшие стрелками в семнадцать восемнадцать лет, – я не раз видел, как они стоят на балконе, беспечно держа на виду волыны. Иногда Командир говорит мне, здоров, Снупз, он меня признает, слышал, как я чеканил рэп на дуэли в Южном Килли, но у брата его такие глаза, в которые не хочется смотреть – в глубине их застыло что то такое, от чего у тебя холодок по спине, так что я просто говорю ему, здоров, чуя нутром его презрение ко всем чужакам.
Единственное время, когда ты всего этого не видишь, это по утрам, когда кошаки отъезжают на бадже, а толкачи уходят покемарить после ранней смены. Но и тогда не избежать знакомых примет: сломанных лифтов, зассанных лестниц, иногда и засранных, битых закопченных бутылок, из которых торчки дуют труд, и обрывков оберточной пленки, шелестящих вниз по ступенькам.
Все это настолько каждодневные вещи, что я к ним довольно быстро привык. Кислые мины на балконе Блейк корта, каменные лбы, глаза, налитые черным огнем. Братва толкает крэк на районе, грилзы с брюликами сверкают на черных лицах, словно падшие боги жуют звезды. Толстовки «Найк» и кроссовки «Луи Вюиттон» за пятьсот фунтов, ремни «Гуччи» на джинсах «Тру релижн», и заточки в карманах, а то и стволы – ты сразу это просекаешь, видя как минимум одну руку в перчатке, чтобы откреститься в случае чего, птушта отпечатки – это единственное, что им могут предъявить, так как здесь не бывает свидетелей, даже если все всё видят.
Я привык к суровому базару, ночами разносящемуся над балконами, когда братва перетирает, как выбили зубы какому нибудь брателле, или кто то говорит, он заскулил, когда я пырнул его и провернул перо, прежде чем вынуть. Я привык ко всем кошакам и торчкам, обтирающим лестницы, словно упыри в бетонном склепе.
Прожив у дяди Т несколько месяцев, я стал своим на районе. Я иду и здороваюсь с отдельными головами, которых успел узнать, и с теми, кому я уже примелькался. Я выхожу на балкон Блейк корта и киваю братве, и она чуть расступается, пропуская меня – в кармане всегда перо, птушта никогда не знаешь, когда вскипит дерьмо, – и бывает, я выхожу от дяди Т подышать воздухом и курю косяк на балконе, пока братва мутит свои дела.
Но все равно здесь тебя не оставляет чувство угрозы и стрема, пульс никогда не замедляется надолго, потому что в груди у тебя всегда отдается напористая и тяжелая поступь опасности, даже когда липкий запах травы давно выветрился из ноздрей. До тебя долетает эхо редких выстрелов, и ты знаешь, что это не петарды, а ночь прорезают синий свет и сирены, но ты уже не обращаешь на это внимания. Умом поехать, как можно жить в городе и никогда не видеть ничего из этого. Или ты просто замечаешь краем глаза отдельные обрывки, но даже тогда по настоящему в них не веришь, потому что, пусть мы живем в одном городе, мой город и твой могут относиться к двум совершенно отдельным мирам. К примеру, ты слышишь о стрельбе на улице, по которой каждый день ходишь на работу – это отдельный пугающий случай, редкость, тема для разговора, и каждый отдельный акт насилия, о котором ты слышишь или читаешь, остается для тебя единичным случаем или как минимум вызывает удивление, если не шок. Но для других такие случаи не более чем повседневная реальность.
Только в таком месте братва может вставлять брюлики в зубы, чтобы понтоваться чем то, словно с другой планеты. Это можно назвать королевством принцев и бандитов в бетонных башнях, хотя чаще принцы здесь те же бандиты, и пацаны поклоняются таким, как Багз Банни, поклоняются убийцам и толкачам, да и мой братан Готти был воспитан Банни и стал едоком.
Впервые я увидел Готти во дворе у Пучка, в Комплексе. Вообще то впервые я его увидел на одном видосе, ходившем по району. Его запилил один рэпер из Южного Килли, снимавший видеоклипы: там была нарезка тверкинга с жопастыми телками в клубе «Грезы» в Харлсдене и сцен с братвой из квартала Д. Снято было ночью, тусклый свет фонарей едва выхватывал людей из темноты. Братва оттопыривалась на камеру, кричала: «Квартал Д, хуем по пизде, свободу братве, феды – говноеды», – сверкая грилзами с брюликами, поднимая средние пальцы и тыча указательными, а камера подскакивала к серебристому граффити «Квартал Д» над входом на балкон.
Я тусил у Пучка после спевки Секретной службы в Марианском ДК, когда увидел этот видос. Мы смотрели его для фона, пока курили во дворе косяки. В нарезке квартала Д был момент, когда один брателла поднялся по лестнице и прошел перед камерой. На нем был черный кожаный бомбер и черная кепка, и он тупо уставился в камеру, словно застигнутый врасплох, сказал здоров оператору и вышел из кадра, совершенно не вдупляющий, что за движуха творится вокруг. И Мэйзи сказал, о черт, это Готти, зуб даю, он только вышел из тюряги после пятерки. Готти? Ну да, кузен мой. За что ему дали пятерку? Думаю, толканул чо нибудь, братан, Готти без башни, ему все похую, он всегда готов кого хошь грабануть. И Мэйзи рассказал, как Готти ходил по району и объедал торчков на их хавку, а потом им же ее продавал. Он грабил их на выходе из здания, где они получали хавку, и по одному развел каждого кошака, внаглую, и сказал им, если думаешь сюда вернуться, не попадайся мне. Просто жесть. Еще один брателла, зависавший с нами у Пучка, сказал, да, Готти шустрый, помню, как они с Банни тряханули уорикских чуваков. Готти с Багзом Банни нагрянули в Уорик, построили вдоль стенки всю братву, какую встретили, и отжали у них все лавэ, мобилы, хавку, брюлики – и никто не стал выебываться. Банни держал братву в ежовых рукавицах. Конечно, при нем всегда был ствол, и все знали, за ним не заржавеет пустить его в ход, так что какой был выбор у этих чуваков?
Потом, когда я стал себя показывать, Готти услышал обо мне от Мэйзи и Пучка, но я даже не думал, что мы с ним будем творить всю ту жесть, какую творили вместе, и к чему все это приведет.
Муравьи
Когда мы были мелкими, у моего брата, Дэнни, был хомяк, который потом сдох. Мы всегда любили живность: документалки о природе были едва ли не единственными передачами, которые нам разрешала смотреть мама, – ну, не считая «Симпсонов». Когда хомяк сдох, мы были в Италии на каникулах, с родаками. В нашей лондонской квартире жил друг семьи, и он позвонил моему отцу и выложил эту новость. Нам с братом было по семь лет, и я помню, как мы ревели, когда узнали об этом.
Мы играли в таком большом саду, там было полно сосен, и отец вышел из за дома, сказал, что случилось, и раскинул руки для объятий, а потом прижимал нас к своей груди, пока мы плакали. Когда слезы высохли, мы вернулись к игре с муравьями. Мы срывали с сосны кору, и муравьи, жившие там, выбегали из своих норок, и пока они бежали блестящими черными ручейками по гладкому красному стволу, мы их жгли. Мы придумали огнемет из дезодоранта и зажигалки, которую стырили из маминой сумочки, и поджаренные муравьи корчились и осыпались с дерева тысячами. Когда мы пожгли всех муравьев, мы спустили штаны и поссали на дерево, утопив всех, кто там оставался, и смыв последние следы бойни. Наверно, это и есть пресловутая детская невинность или типа того.
Когда мы стали старше, я перестал ездить с семьей на каникулы, птушта летом мне хотелось только одного – остаться в Лондоне, чтобы попасть на Ноттинг Хилльский карнавал. Дэнни давно решил, что все, чего он хочет, это играть на скрипке, а я хотел тусить на дороге с чуваками, дуть шмаль и врубаться во всякую жесть. В каком то смысле он стал маминым любимчиком, поскольку не доставлял ей никаких неприятностей; она, наверно, считала, что с ним легче поладить. То есть они всегда как будто говорили на одном языке, а на меня мама вечно кричала и лепила оплеухи за какие то проступки, и это меня вымораживало. Это причиняло мне боль где то глубоко внутри, словно заноза, и чем больше я ее ковырял, тем глубже загонял и в итоге загнал так глубоко, что уже не мог достать. То есть, когда я ругался с Дэнни, это была жесть, реальная жесть, как в тот раз, когда мы сцепились из за какой то хуйни, и он стал говорить, что я ни к чему не стремлюсь в жизни, словно повторяя за мамой, и я не мог заткнуть его, так что схватил марокканский клинок, доставшийся маме от ее мамы, и приставил к горлу Дэнни. Но это не возымело эффекта. Он просто уставился на меня и сказал, ну давай, зарежь меня, вишь, ты не станешь, так что я треснул ему по башке, вернул клинок на полку и выкатился из дома, чтобы дуть шмаль на дороге с братвой, а домой вернулся только ночью, когда все спали, и тайком прокрался к себе в комнату.
Дэнни был не прав, когда сказал, что я ни к чему не стремлюсь. Не считая всех моих стараний избежать Нормальной Жизни – одна мысль о ней пугала меня до усрачки, – я намеревался поступить в универ. Мной двигала забота о собственном мозге. Я понимал, что свихнусь, если не смогу читать книг. Ребенком я быстро смекнул, как включать прикроватную лампу, не щелкая кнопкой, чтобы родаки думали, что я сплю, птушта я был повернут на чтении. Книги меня переносили в другие места. И я берег их. Книги ничем не заслужили, чтобы им ломали хребет, то есть я мог прочитать книгу, и она оставалась как новая. В школе я всегда балдел на английском, так что мое желание продолжить изучать его в универе было вполне естественным. На школьных экзаменах мне поставили О по английскому, но маму волновало только то, что я получил Н, то есть неуд, по биологии. Я не набрал даже минимальный балл на У. Результат был реально говенный, я даже не уверен, что ответил правильно хотя бы на три вопроса из всех, но мне было похую, я не собирался становиться биологом, мне не нужно было знать про фотосинтез, чтобы обеспечить свое будущее, – я, типа, считал, если умеешь ебаться, ты достаточно знаешь биологию, а ебаться я умел. Так или иначе, мама вечно меня доставала со своими ожиданиями и претензиями и ни разу не похвалила за О по английскому и Х по истории, а только разорялась про Н, словно ничего важнее быть не могло. Так что это только придало мне решимости переехать к дяде Т, потому что рядом с мамой мне все время приходилось бороться за право быть собой.
У дяди Т я мог быть собой и никого этим не напрягать. Я привел с собой свою девушку, Йинку – полное имя Олайинка, что значит на йорубе, как она сказала, «меня окружает достаток», – мы стали жить вместе, и это позволило ей съехать от предков, тем более что она не ладила с отчимом. Мы с ней познакомились в одной нигерийской евангелической церкви под названием Дом Иисуса. Меня туда позвала знакомая – христианочка, которую я знал по дому творчества, хотевшая, чтобы меня спас Иисус или типа того, – и Йинку тоже привела туда подруга. Когда я ее засек, я подумал, ого, кто эта симпотная тян с янтарной кожей и глазами, словно омытыми солнцем, и мы всю службу переглядывались. Потом мы обменялись номерами и заскочили вместе в поезд до Западного Лондона, а когда я вышел на своей станции, она дала мне пинка под зад, так что я чуть не растянулся на платформе, и она громко рассмеялась. Мы стали встречаться, но в ту церковь больше не заглядывали. Мы то и дело боролись по приколу, и она вечно пыталась завалить меня, а поскольку она не курила, дыхалка у нее работала лучше, и я делал вид, что борюсь вполсилы, хотя на самом деле думал, ого, эта деваха сильна, надо ухватить ее получше, а когда мне удалось завалить ее, мы сразу начали лизаться, и довольно скоро я стянул с нее джинсы и трусики и погрузился в ее влагу. Ей нравилось носить крутые бейсболки и треники «Найк», но они скрывали весьма пышные формы, и я стал без устали мять их, а она смеялась и говорила, что чувствует себя красоткой, а я ей, просто, ты такая Чуда.
Однажды, после траха у дяди Т, когда она сидела с растрепанными волосами и смеялась во весь рот, я впервые обратил внимание на крошечный скол у нее на переднем зубе, и она вдруг посерьезнела и сказала, опустив увлажнившиеся глаза, должна признаться тебе кое в чем, малыш. Она мне рассказала, как в детстве, пока ей не исполнилось двенадцать, ее все время домогался отчим, подкатывая по ночам к ее кровати, и ей приходилось отбиваться от него, а мама ей не верила, по сути, отмахивалась от нее, даже притом, что замазывала синяки у нее на руках и ногах перед школой, так что в тринадцать она убежала из дома и лишилась девственности – или того, что от нее оставалось, – с одним брателлой лет двадцати; ее детство кончилось, не успев толком начаться, и ее секрет ворвался в нашу комнату и вонзился мне в грудь, пока я слушал ее, прижимая к себе. С того дня мне приходилось носить это в себе, понимая невозможность что то изменить, и это терзало меня вдоль и поперек – я сознавал, что это засело в моем сознании навсегда, но что еще хуже, я не мог избавить ее от этого. Понимаешь, какую бы хрень ты себе ни внушал о том, что прошлое должно остаться в прошлом или типа того, ты не можешь исправить того, кто сломан внутри. Сейчас расскажу…
Как то раз одна девчонка, жившая дверей через восемь от дяди Т, молоденькая, хорошенькая и вся такая любопытная и шалопутная, как и положено, когда тебе четырнадцать или типа того, зашла одна в лифт, а за ней – три чувака, ждавшие толкача. Когда она вышла на нижнем этаже, какое то время спустя, она была уже другим человеком, старше и без всей этой мишуры в голове, обычной для четырнадцатилетних девчонок. Она издала один долгий вопль, разнесшийся по кварталу до верхних этажей, а затем словно побежала догонять его по замызганной бетонной лестнице, домой, к маме. Я курил косяк на балконе и помню, как мать открыла ей дверь и молча втянула за волосы, затем выглянула в коридор, а из лифта вышли чуваки, только что поднявшиеся на верхний этаж, и они рассмеялись, а один из них сказал, так и так она шалава, и мать закрыла дверь.
Есть телки, заточенные быть плохими, так что могут и пером махать, поколачивать и обирать других девчонок, а если они хороши собой, тогда спутываются с самым плохим брателлой из всех. Может, дело в чувстве защищенности, надежности или хотя бы в каком то внимании, в шмотках, брюликах, поскольку здесь все упирается в имидж, то есть такая среда к ним безжалостна, и если у тебя ремень «Гуччи» и новенькие кроссовки, и ухоженные волосы и ногти, ты вроде как хоть что то собой представляешь. То есть многие из таких телок ценят только крутых, они хотят мутить только с теми, кто барыжит и делает лавэ, и сверкает прикидом от «Гуччи» и «Луи», и часами «Балма». А самое главное, если твой мужик имеет статус – может, его имя на слуху, и его боятся на дороге, или он состоит в банде, или его старшие братья мутят что то такое, и их репутация переходит на него, или он рэпер, и люди знают его по ю тюбу или типа того, – тогда никто на районе не станет тебя трогать. Не то что тех девчонок, которых дрючат на лестницах в этих жилкомплексах, где почти все ездят на лифтах; ободранные о бетонный пол колени, вырванные волосы, сдавленные всхлипы в каменной тишине или отсосы на замызганных лестницах – и я даже боюсь представить, сколько такого дерьма братва снимает на мобилы и рассылает повсюду. И в таких ситуациях обычно брателла всегда не один. Он всегда хочет, чтобы она дала и его братанам, и стоит ей оказаться одной в таком месте, у нее практически нет выбора, поскольку она для начала вообще не понимает, какого хера тут забыла, и начинает жалеть, что ее вообще сюда занесло, пусть даже брателла, который ей нравится, говорит, все ништяк, не гляди так, они мои братаны. Но потом ее бросают, братва начинает трепаться, ага, я ей вставлял, каждый чувак на районе дрючил ее. Каждый второй норовит затащить ее в подъезд, и когда до этого доходит, ей не остается ничего другого, кроме как свалить с района.
Опять же, есть насквозь хорошие девчонки, которые не поддаются обстоятельствам, не ведутся на брюлики и «Гуччи», противятся давлению, усваивают опасные знаки, привыкают игнорить братву, свистящую им вслед с балконов, когда они идут домой, учатся избегать ситуаций, из которых не смогут выбраться, и верят, что в жизни есть что то большее, чем этот район с его статусами.
Йинка действительно хорошая девчонка, но ее жизнь была испоганена раньше, чем она смогла сказать, что жила, и хуже всего было то, что это случилось с ней не на улице, а дома. Если это можно назвать домом.
Иногда я лежу ночью без сна и представляю, как однажды подкачу к ее дому на крутом черном чоппере, с волыной, и когда выйдет ее отчим, я три раза пальну ему в башку и уеду. Я продумываю, как избавлюсь от улик, как обхитрю камеры, где брошу и сожгу чоппер. Когда такие мысли гложут мне сердце и внутренности, так что я не могу спать, я представляю, как в бешенстве врываюсь к ней в дом с тесаком и начинаю рубить ее отчима прямо по роже, пока он не поднялся с дивана, а потом бью по лицу ее мать и кричу, вот тебе за то, что дала ему надругаться над своим ребенком. Я всерьез намерен сделать это, но не говорю никому из братанов, потому что это слишком, я не могу сказать такое, не могу вынести, чтобы кто то знал такое, ведь тогда они станут всякий раз думать об этом при виде Йинки, а я не хочу, чтобы люди думали так о ней, и при этом знали, что я еще не отомстил за нее. Так что я просто держу это в себе и покрепче прижимаю к себе Йинку, когда она плачет.
Как то раз я рассказал об этом маме, когда заглянул домой забрать шмотки. Я надеялся, она предложит Йинке жить в моей старой комнате или типа того, тем более что мне не очень то хотелось, чтобы она жила со мной в этом чумовом квартале в Южном Килли, но вместо этого мама стала тупо забрасывать меня вопросами о матери Йинки, типа, почему эта женщина ничего не сделала с этим, словно вообще не слышала, что я сказал, или думала, что у меня есть ответы. Я сказал, ей нужна твоя помощь, а мама – она сидела в постели с книгой – ехидно рассмеялась и сказала, почему ей родная семья не поможет, и я сказал, чего ты, нахуй, городишь, ты совсем не слышала, что я сказал? А она сказала, не смей говорить так с матерью, я не хочу, чтобы в моем доме жила эта девка, она тебе не ровня, она быдло, и тогда я сказал, ненавижу тебя, сука. Отец был на кухне и все слышал, так что он взлетел по лестнице, громко топая, в такт моему пульсу, схватил меня за голову, вжимая пальцы в глаза, и оторвал от пола, но я вывернулся и убежал в свою комнату, а он стал гоняться за мной, выкрикивая, НУ ВОТ, ВОТ ТАК, потому что его английский особенно сдает, когда он злится. Затем он вернулся в мамину спальню, и они стали говорить обо мне на польском, что мне здесь больше не место. Я достал лавэ из обувной коробки под кроватью и выбежал на улицу.
Зато у дяди Т мы с Йинкой могли быть вместе. Мы могли делать, что хотим, и не обращать внимания на боль, потому что, какая бы хуйня здесь ни творилась, в смысле, в Южном Килберне, стоит тебе принять, что жизнь сурова – Южный Килли не устает напоминать об этом, – и ты сможешь примириться с любой жестью, поскольку уже знаешь, что в жизни такого навалом.