Мы пьем коктейли в одном зале с Карлосом Сантаной и Ширли Маклейн. Причащаемся «культурой улиц», получая возможность сказать, что «были там», когда Снуп Дог благодарил Херби Хэнкока за изобретение хип‑хопа. Мы слушаем, как Гарт Брукс поет песню Билли Джоэла «Goodnight Saigon» вместе с хором ветеранов. Это упоительно. Кажется, что весь этот вечер пропитан колдовством. Каким бы циничным ни считал это Белтвэй[7], какими бы пресыщенными ни казались политики, все же Вашингтон – город, которому не хватает истинного цинизма Голливуда. Люди там по‑настоящему радуются и волнуются, и этот энтузиазм заразителен. Я лечу обратно в Лос‑Анджелес, наполненная бьющим через край чувством оптимизма.
Граната взрывается без предупреждения.
Это случается в четыре утра за пару дней до Рождества. Я лежу на спине посреди своей королевского размера кровати. Глаза распахиваются помимо моей воли. Что‑то рывком пробуждает меня, выдергивает из сна.
Такое внезапное пробуждение для меня не новость.
Как и все прочие матери на планете, с того момента, как мой первый ребенок появился на свет, настоящего крепкого сна я лишилась. Материнство означает, что я постоянно немного бодрствую, немного настороже. Бдю, так сказать, одним глазом. Так что в пробуждении из‑за чего‑то посреди ночи для меня нет ничего необычного. Удивительно то, что это «что‑то» никак не связано с ребенком, который вопит во весь голос, стоя в колыбельке. Дом безмолвствует. Мои девочки крепко спят.
Так почему же не сплю я?
Если бы меня спросили, я бы сказала «нет».
Эта мысль заставляет меня сесть в постели.
Что?
Если бы меня спросили, я бы сказала «нет».
Мое лицо начинает пылать. Мне стыдно, словно кто‑то другой, находящийся в комнате, подслушал слова внутри моей головы.
Если бы меня спросили, хочу ли я сидеть в президентской ложе на церемонии вручения в Кеннеди‑центре, я сказала бы «нет».
Абсурд!
Но это правда. Это совершенно точно правда.
Я уверена в этом так же, как в своей потребности дышать. Я сказала бы это «нет» осторожно. Уважительно. Изящно. Я придумала бы творческий предлог, выразив одновременно и восхищение, и сожаление. Этот предлог был бы хорош, он был бы блестящим.
Я имею в виду – чего уж там! Я же писатель.
Я была бы красноречива и мила – никто не смог бы отклонить приглашение так изящно, как я. Все вы отмазываетесь по‑дилетантски – я же отмазываюсь настолько умело, что могла бы выступать в высшей лиге по отмазкам.
Я киваю самой себе. Конечно. Как бы я с этим ни справилась, я определенно сказала бы «нет». Это неопровержимый факт.
Если бы меня спросили, я бы сказала «нет».
Серьезно?
Я вылезаю из постели и встаю на ноги. Теперь у сна нет ни одного шанса. Это требует осмысления. Это требует вина. Спустившись вниз, я падаю на диван и вглядываюсь в огоньки наряженной елки. Держа в руке бокал с вином, запиваю этот вопрос.
Почему я сказала бы «нет»?
Теперь я знаю ответ. Я знала этот ответ еще до того, как встала с постели. Мне просто хотелось вина.
Потому что это страшно.
Я ответила бы «нет» на предложение сидеть в президентской ложе в Кеннеди‑центре с президентом и первой леди, потому что перспектива сказать «да» меня пугает.
Я сказала бы «нет», потому что, если бы я сказала «да», мне пришлось бы на самом деле сделать это. Мне пришлось бы действительно пойти и сидеть в ложе, присутствовать там и познакомиться с президентом и первой леди. Мне пришлось бы вести светскую беседу и о чем‑то говорить. Мне пришлось бы пить коктейли рядом с Карлосом Сантаной.
Мне пришлось бы делать все то, что я на самом деле делала в тот вечер.
И я замечательно провела время. При всем при том это был один из самых памятных вечеров в моей жизни.
Слушайте, я же славлюсь тем, что умею сочинять хорошие истории.
Того рода хорошие истории, которые, будучи рассказаны за ужином, смешат моих друзей. Которые порой заставляют моего спутника на свидании поперхнуться коктейлем и забрызгать весь стол. Того рода хорошие истории, из‑за которых все просят меня «еще раз рассказать вот эту». Это моя суперспособность – рассказывать хорошие истории. Гладкие истории. Забавные истории. Эпичные истории.
Я могу сделать хорошей любую историю. Я могу взять самую невыразительную историю и сделать ее привлекательной. Дело в том, что хорошая история – это не преднамеренное вранье. Самые лучшие истории правдивы. Чтобы история была хорошей, от меня просто требуется… опустить неприглядные фрагменты.
Те фрагменты, в которых, прежде чем отбыть в Белый дом, я десять минут убеждаю себя, что у меня нет желудочного гриппа, что я в порядке. В которых я всерьез раздумываю, не вылизать ли пыль с донышка пузырька от ксанакса[8], потому что – о да, я больше не принимаю ксанакс, прошло двенадцать лет с тех пор, как этот препарат был моим другом. Фу, ведь этой ксанаксовой пыли действительно двенадцать лет?
В которых я сплю четырнадцать часов подряд, потому что настолько отупела от стресса, что теперь – либо спать, либо бежать. И я не имею в виду – бежать на беговой дорожке. Я имею в виду – спасаться бегством. В смысле прыгнуть в машину, поехать в аэропорт, сесть в самолет и скрыться.
Бежать.
Это кажется мне гораздо лучшим планом, чем выходить на публику, ощущая, как в моем теле вопит каждый нерв.
Вот кто я есть.
Молчунья.
Тихоня.
Интроверт.
Мне комфортнее с книгами, чем с новыми ситуациями.
Я с детства живу внутри своей головы. Мои самые первые воспоминания – о том, как я сижу на полу в кухонной кладовке. Я сидела там, во тьме и тепле, часами, играя в королевство, которое создавала из консервных банок.
Мое детство не было несчастливым. Поскольку я была младшей в семье из восьми человек, в любой конкретный момент рядом находился кто‑то готовый почитать мне, аплодировать придуманной мною истории или позволить подслушать свои подростковые секреты. Любые сестринские и братские ссоры из‑за лишней печеньки или последнего куска торта всегда заканчивались уравнительным вздохом: «Отдай это малышке».
Я была любима, я была звездой, я была Блю Айви[9] своего мира. Я не была несчастливым ребенком.
Я просто была необычным ребенком.
К счастью для меня, родители высоко ценили все необычное. И поэтому, когда мне хотелось часами играть в кладовке с консервными банками, мама не велела мне прекратить баловаться с едой и пойти играть в другое место. Вместо этого она прикрывала дверь и оставляла меня в покое, объявляя это признаком творческой натуры.
Вы должны поблагодарить ее за мою любовь к длинным сериальным драмам.
Мир, который я создавала в маленькой кладовке, наполненной консервными банками и коробками круп, был серьезен: в те дни я описала бы его как сольную игру в стиле «зима‑близко‑где‑мои‑драконы», но это было не HBO[10]. Это были пригороды 1970‑х. Нам не требовались реалити‑TV, потому что TV было реальным.
Это было время заката Никсона. Когда в крохотном черно‑белом телевизоре, который моя мать притащила в кухню и установила на стул рядом с дверью кладовки, разыгрывался Уотергейт, мое трехлетнее воображение создавало собственный мир. Большие банки с ямсом повелевали горошком и фасолью, в то время как крохотные горожане Помидории планировали революцию с целью свергнуть власть. Там были заседания правительств, неудачные покушения и отставки. Время от времени мама распахивала дверь кладовки, наводняя мой мир светом. Она вежливо сообщала мне, что ей нужны овощи к ужину. Консервное судилище приговаривало банку кукурузы к смерти за предательство, и я передавала обвиняемую в руки палача.
Господи, как мне было весело в той кладовке!
Вы видите проблему? Вы прочли эту проблему?
Господи, как весело было в той кладовке!
Эти слова только что слетели с моих уст. Я действительно проговорила их вслух, В ТО ВРЕМЯ КАК набирала текст. И я произнесла их без малейшей иронии. Я выговорила их с широченной придурковатой мечтательной улыбкой на лице.
У меня было замечательное детство, но я жила настолько глубоко в своем воображении, что чувствовала себя куда счастливее с консервами, чем с людьми. В кладовке мне было безопаснее. Свободнее. Это было так в мои три года.
И каким‑то образом стало еще более так в мои сорок три.