– А еще у меня есть работа! Две работы! «Анатомия страсти» и «Скандал»! Трое детей и две работы! Я… занятая женщина! Я мать! Я сценарист! Я руковожу телепрограммами!
Бам!
Победа кажется мне полной и безоговорочной. Я – мать. Мать, прах его дери! У меня дети. ТРОЕ детей. И я веду два телепроекта одновременно. От меня зависит работа более чем шестисот человек. Я – мать, которая работает. Я – работающая мать.
Как… Бейонсе.
Да!
Именно как Бейонсе.
Я и приношу домой бекон, и жарю его на сковороде. Это не отговорка. Это факт. Никто с ним не поспорит. Никто не может спорить с Бейонсе.
Но я забыла, что это Делорс.
Делорс может поспорить с кем угодно.
Делорс откладывает в сторону нож. Она на самом деле перестает готовить и откладывает в сторону нож. Потом поднимает голову и смотрит на меня. Моей сестре, главной победительнице в нашей семейной генетической лотерее, за пятьдесят. Хорошо так за пятьдесят. Ее сыновья – взрослые мужчины с университетскими дипломами и своими карьерами. У нее есть внуки. И все же меня часто спрашивают, не дочь ли мне моя пятидесятисемилетняя сестра.
Вот ведь ужас‑то!
Так что когда Делорс поднимает голову, чтобы взглянуть на меня, она скорее похожа на дерзкую четырнадцатилетнюю девчонку, чем на мою самую старшую сестру. Это четырнадцатилетнее личико прожигает меня взглядом.
– Шонда.
Вот и все, что она говорит. Но это говорится с такой уверенностью…
Поэтому я выпаливаю:
– Мать‑одиночка!
Ну, это уже бесстыдство. И вы, и я это знаем. Ибо хотя определение «мать‑одиночка» формально мне подходит – я мать, и я одиночка, – зато не подходит мне его культурный и обиходный смысл. Пытаясь присвоить этот термин, словно я – нищая мамаша, изо всех сил пытающаяся прокормить семью, я поступаю как задница. Я это знаю. И знаете, что ужасно? Делорс тоже это знает.
Мне нужно положить конец этому разговору. Я поднимаю брови и натягиваю свою командирскую маску. Ту, которую надеваю в офисе, когда мне нужно, чтобы все перестали со мной спорить.
Сестре на мою командирскую маску плевать. Но она снова берется за нож, возвращаясь к нарезке.
– Помой сельдерей, – велит она мне.
И я мою сельдерей. Каким‑то образом запах сельдерея, движения рук в раковине, радость Эмерсон, расплюхивающей ладошками воду по кухонному столу, – все это убаюкивает меня, внушая ложное чувство защищенности.
И поэтому я оказываюсь неподготовленной.
Я поворачиваюсь. Протягиваю ей мокрый чистый сельдерей. И удивляюсь, когда, продолжая рубить зелень, Делорс начинает говорить:
– Ты – одиночка и мать, но ты не мать‑одиночка. Я живу от тебя в пяти кварталах. Сэнди – в четырех. Твои родители живут в сорока минутах езды и всегда с радостью посидят с детьми. У тебя есть буквально лучшая няня в мире. У тебя три изумительные близкие подруги, которые с готовностью помогут тебе в любую минуту. Ты окружена родственниками и друзьями, которые тебя любят, людьми, которые хотят, чтобы ты была счастлива. Ты сама себе хозяйка – твоя работа требует от тебя только такой занятости, которой ты сама хочешь. Но ты никогда не занимаешься ничем, кроме работы. Ты никогда не веселишься. А ведь когда‑то ты очень любила повеселиться. Теперь на тебя сыплются все эти замечательные возможности – шансы, которые бывают раз в жизни, – и ты ни одним из них не пользуешься. Почему?
Мне неуютно. Я меняю позу. По какой‑то причине мне все это не нравится. Мне в этом разговоре вообще все не нравится. Моя жизнь прекрасна. Моя жизнь великолепна. В смысле – оглянись вокруг!
Погляди!
Я… счастлива.
Вроде как.
Вроде как счастлива.
Типа того.
Не лезь не в свое дело, Делорс. Ты меня раздражаешь, Делорс. Людям не полагается быть Бенджаминами Баттонами[6], так что твое личико – явный результат сделки с Сатаной, Делорс! Знаешь что, Делорс? Ты воняешь как какашка!
Но я ничего этого не говорю. Просто долго стою на одном месте. Наблюдаю, как она рубит овощи. И наконец отвечаю. Вложив в голос нужное количество небрежного высокомерия:
– Да ну тебя на фиг.
А потом отворачиваюсь, надеясь тем самым показать, что разговор окончен. Я направляюсь к креслам и диванам, где осторожно сгружаю задремавшую Беккетт в плетеную колыбельку. Укладываю Эмерсон на пеленальный столик, чтобы сменить подгузник. Через минуту я поднимусь на второй этаж и попытаюсь найти незамызганную блузку, чтобы переодеться к ужину. Свежий подгузник надет. Я сажаю Эмерсон себе на бок, укладываю ее головку на свое плечо, и мы поворачиваемся лицом к сестре, когда я направляюсь к лестнице. И вот тогда‑то она их и говорит. Эти шесть слов.
Бормочет. Почти неслышно.
Заканчивая рубить репчатый лук.
Шесть ошеломительных слов.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
На одно мгновение время останавливается. Становится ясным застывшим моментом, который я никогда не забуду. Одной из картин, которые никогда не будут сняты со стены моего сознания. Моя сестра одета в коричневый худи, волосы стянуты в аккуратный пучок на затылке. Она стоит у стола с ножом в руке, с опущенной головой, и перед ней на столе растет на разделочной доске маленькая горка нарубленного белого лука.
Она подмешивает к луку эти слова.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
Швыряется этими словами, точно гранатой.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
А потом сестра сгребает с доски лук и принимается шинковать сельдерей. Я иду наверх, чтобы сменить блузку. Прибывают родственники и друзья. Индейка запекается идеально. Ужин великолепен.
И там, посреди всего великолепия, лежит граната. Безмолвная. замаскированная. Я не думаю о ней.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
День благодарения приходит и уходит.
2
Может быть?
Граната несколько недель лежит в анабиозе.
Она катается в моем мозгу, ее чека благополучно сидит на месте. Настолько тихо и незаметно, что я могу позабыть о ее существовании. Я живу своей обычной жизнью. Езжу на в офис, пишу сценарии, работаю над эпизодами на ТВ, возвращаюсь домой, обнимаю малышек, читаю сказки на ночь.
Жизнь в норме.
Происходит одно событие, выходящее за рамки обыденности: я лечу в Вашингтон как новый куратор Кеннеди‑центра. Я присутствую на праздниках, впервые побывав в Белом доме. А потом по каким‑то волшебным причинам, которые я и по сей день не понимаю, мне говорят, что я буду сидеть вместе с президентом и первой леди в их ложе на церемонии вручения наград в Кеннеди‑центре.
Меня не спрашивают. Мне сообщают. Мне не дают шанса сказать «нет». Уверена, в основном потому, что никому и в голову не придет, будто я пожелаю отказаться от такой чести. А кто бы отказался?
Я надеваю очень красивое, расшитое бисером вечернее платье. На моем спутнике – новенький смокинг. Мы сидим прямо позади президента и миссис Обамы на протяжении всей церемонии. Я слишком стесняюсь и нервничаю, чтобы прохрипеть больше пары слов, когда мне представляется шанс поговорить с действующим президентом и его леди. На связные предложения меня уже не хватает. Но я собой довольна. Я получаю удовольствие.