Внучка (Бернхард Шлинк)


4

 

Прошли недели, прежде чем он вновь перешагнул порог комнаты Биргит. Он не мог заставить себя убрать из квартиры ее вещи, ее пальто и платья из шкафов, белье из комода, расчески, флаконы и тюбики с туалетного столика и из шкафчика над раковиной в ванной, зубную щетку из стакана. Он не открывал дверцы, за которыми находились ее вещи, и не решался войти в ее кабинет. Ему трудно было представить себе, как это можно – как он видел в каком‑то фильме – зарыться лицом в платья умершей жены и вдыхать ее запах, смотреть на ее вещи, прикасаться к ним, нюхать их. Это было выше его сил. Ему хватало той боли, которую он испытывал, глядя на все, что имело отношение к Биргит, на тот маленький мир, в котором она еще недавно жила и из которого навсегда исчезла. Он испытывал эту боль в квартире, в книжном магазине и даже подумывал о том, чтобы расстаться и с тем и с другим. Но поскольку боль не покидала его и на улице, он сомневался, что сможет начать все сначала на новом месте. Биргит будет всюду мучить его своим незримым присутствием и остро ощутимым отсутствием, куда бы он ни сбежал.

И тут он получил письмо от баденского издательства. Автор письма, директор издательства Клаус Эттлинг, представился другом Биргит и сообщил, что давно состоит с ней в переписке по поводу ее работы. Те немногие тексты Биргит, что ему довелось прочесть, не оставляют сомнения в ее таланте, и он часто говорил с ней о ее рукописях, в частности о ее романе. Выразив свою скорбь и свои соболезнования, он поинтересовался судьбой рукописи Биргит, законченной или незаконченной. Незаконченные книги, как и незаконченные симфонии, нередко оказываются образцом совершенства и вполне достойными внимания публики.

Он знал это маленькое, но солидное издательство, выпускающее хорошие книги, которые он охотно продавал у себя в магазине, недоумевая при этом по поводу их рентабельности для издателя. Директора издательства он никогда не видел. Интересно, как и когда тот познакомился с Биргит?

Он вопросительно посмотрел на ее портрет. Она ответила ему неопределенным взглядом. Это фото даже в увеличенном виде осталось всего лишь снимком для паспорта. Но у нее здесь волосы были заколоты на затылке, как он любил, а лицо полнее, чем в последние годы, более женственное, мягкое; уголки губ чуть приподняты, как бы предваряя улыбку, а карие глаза – видимо, от вспышки – выражали удивление, не испуганное, а радостное, словно от неожиданной приятной встречи. Что за тексты ты ему посылала, Биргит? И о каких рукописях вы с ним говорили?

Письмо пришло во вторник. В субботу он поднялся в кабинет Биргит, сел за письменный стол, вынул из ящиков папки, аккуратно сложил их стопкой и открыл первую. На первой странице было написано почерком Биргит: «Как ей научиться быть самой собой? Если она не может жить для себя, если она ни на минуту не может остаться наедине с собой? Всегда и всюду голоса, шепот, лепет, крик, вой, день и ночь. Шум, запах, свет». Затем с новой строки, после абзаца: «Ослепление. Из теплой тьмы на яркий свет. Рождение – это ослепление. Когда дети в роддоме ночью не спят, свет не выключают. Или включают и выключают, включают и выключают, щелк, щелк, щелк… Солнце слепит. Снег слепит. Лампа под потолком слепит. Карманный фонарик слепит. Луч фонаря в лицо – спит или не спит? Луч фонаря на живот – кричит или не кричит? Ослепленное лицо. Ослепленный живот. Ослепление до слепоты».

Дальше пошли вырезки из газет, ксерокопии и брошюры о сиротах в ГДР, об усыновлении и удочерении, о принудительном усыновлении и удочерении, о домашнем воспитании, о воспитании в детских домах, о специальных детских домах для трудновоспитуемых, о воспитательно‑трудовых колониях, о борьбе с безнадзорностью и о предупреждении детской преступности.

В следующей папке был собран материал о безнадзорных подростках, о подростковой преступности, о ксенофобии и праворадикализме, скинхедах и фашистских группировках в ГДР и других странах; опять вырезки из газет, ксерокопии и брошюры, кроме того, письма журналистам и научно‑исследовательским организациям, их ответы. И еще одна записка, написанная рукой Биргит: «Наконец‑то / бить, лупить, резать / свобода. / Наконец‑то / как они глушат водку / сразу / Наконец‑то / пот и кровь и слезы / братья». Еще в одной папке он нашел фотографии улиц, домов, садов, пейзажей. Это были незнакомые ему места, и, глядя на них, он не видел ничего особенного и не понимал, зачем их надо было фотографировать. На оборотной стороне некоторых из них стояли разные даты пятидесятых годов, но никаких комментариев или пояснений.

Он открыл очередную папку и стал перебирать ксерокопии статей из «Зэксише цайтунг» за 1964 год. Лео Вайзе на открытии канализационной насосной станции, Лео Вайзе на открытии коровника в СПК[1], Лео Вайзе на вагоностроительном заводе в Ниски, Лео Вайзе общается с членами студенческой бригады. Лео Вайзе – высокий мужчина с открытым лицом; в отличие от других функционеров, позирующих на официальных мероприятиях с непроницаемыми минами, он ведет себя непринужденно, на встрече со студентами даже улыбается. Улыбаются и студенты. Среди них – Биргит. В рабочем халате и в косынке. Плохая печать и пожелтевшая от времени бумага лишили ее лицо свежести. Но это она. Потом он нашел листок бумаги, на котором под заголовком «Рост кадров» она записала этапы карьеры Лео Вайзе: рабоче‑крестьянский факультет, инструктор ССНМ[2] в Вайсвассере, Высшая школа ССНМ, первый секретарь районного комитета ССНМ Гёрлитца, Центральный комитет ССНМ, Высшая партийная школа, диплом специалиста в области общественных наук, второй секретарь районного комитета СЕПГ[3] Гёрлитца, первый секретарь районного комитета СЕПГ Ниски.

В последней папке лежал довольно большой машинописный текст без заглавия и автора, по‑видимому написанный самой Биргит. «За 40 лет своего существования ГДР отправила за решетку 120 000 подростков. В детдома – обычные, специальные, особые, – в воспитательно‑исправительные и трудовые колонии, в детприемники. При поступлении во все эти заведения их обыскивали, осматривали – в том числе естественные отверстия в теле, – стригли наголо. Сажали сначала в одиночную камеру‑изолятор с табуреткой, нарами и ведром. Затем переводили в общую камеру, строптивцев – к злобным хулиганам, недовольных партией и правительством – к уголовникам, жертв физического насилия – к садистам, жертв сексуального насилия – к насильникам. Туда, где их ломали. Их ломали, потому что они были не такими, как другие. А те ломали их, потому что могли сломать, потому что сами были сломаны. Если ты не так заправил койку, или неправильно поставил зубную щетку в стакан, или сказал что‑нибудь, когда нужно было молчать, или промолчал, когда должен был говорить, начальство наказывало коллектив, а коллектив наказывал тебя. Многие пытались бежать. Если не удавалось, они пытались бороться. Если борьба оказывалась бесполезной, они внутренне застывали. Замерзали. И многие не смогли оттаять даже после освобождения. Они страдали амнезией, клаустрофобией, агорафобией, страдали душой или телом, импотенцией или фригидностью, не могли родить детей, становились алкоголиками. Так же воспитывали‑ломали детей в детдомах и до 1945 года, а после 1945 года эту эстафету приняла ГДР…» И так далее, сначала в общих чертах, потом подробно, на примерах конкретных детдомов и их карательно‑воспитательной педагогики. Чем бы ни был этот текст – заимствованием из других источников или результатом изучения материалов из первой папки, для личного пользования или для публикации, – это было не то, что он искал.

Он открыл окно. Каштан во дворе был еще голым, но в воздухе, полившемся в комнату, уже чувствовалось дыхание весны. Он послушал звонкую перекличку двух дроздов, поискал их глазами, обнаружил одного вблизи, на коньке крыши соседнего дома, потом другого, чуть дальше, на шпиле колокольни, и вспомнил, как Биргит разбудила его однажды утром, много лет назад, чтобы он послушал первого весеннего дрозда. И вообще, он узнал, как поют дрозды, только благодаря Биргит.

Когда же Биргит начала работать над своим романом? В один прекрасный день она бросила работу в книжном магазине. «Тайм‑аут», растянувшийся на месяцы и проведенный в Индии, закончился уходом из книготорговли. Биргит закончила курсы ювелиров, потом поваров, проработала и в той и в другой области считаные дни, после этого посвятила себя борьбе за охрану окружающей среды и занялась организацией митингов, акций, демонстраций. Она с удовольствием рассказывала о своей общественной работе. О романе – ни слова. Ни о том, почему писала его, ни о его содержании. Говорила лишь, что работает. Давно? Шесть или семь лет? А может, десять? Чем же ты занималась все эти годы, уединяясь в своем кабинете? Сочиняла в голове? Писала на бумаге, рвала и бросала лист за листом в корзину? Смотрела в окно, слушая гомон дроздов и воробьев в кроне каштана, голоса игравших во дворе детей, звуки скрипки или рояля в соседних квартирах, шорох дождя в листве и барабанную дробь капель на подоконнике? Мечтала?

В своей скорби, всегда и везде болезненно ощущая отсутствие Биргит, как будто она всегда и везде была с ним, он забыл, как часто она была очень далека от него.

 

5

 

Ему не хотелось выставлять Биргит в неприглядном свете, и он написал директору издательства, что еще разбирает и систематизирует ее творческое наследие. «Вы спрашиваете о рукописи романа. При разборе архива жены мне очень помогли бы хоть какие‑нибудь сведения о теме романа, если, конечно, Вы располагаете таковыми. Дело в том, что Биргит была очень скрытна в вопросах, касающихся ее литературной работы, а я с пониманием относился к этому и не спрашивал ее ни о романе, ни о других текстах. Сейчас, когда я занимаюсь ее творческим наследием, мне очень пригодилась бы любая информация о ее проектах».

Ответ пришел на удивление быстро. Директор издательства писал, что познакомился с Биргит пять лет назад на недельных курсах йоги на Балтийском море. Во время своих регулярных прогулок по берегу он обратил внимание на Биргит, которая часто сидела на дюнах и что‑то писала, и однажды, подсев к ней, спросил, что она пишет. Биргит, не смутившись, прочла ему стихотворение, над которым работала, а потом с готовностью показала и другие свои стихи. Он никогда не забудет эту тетрадь в кожаном переплете с кожаной лентой‑застежкой. Свои стихи она ему так и не прислала, сколько он ее ни просил. Но он хорошо их помнит, их своеобразный, скупой и в то же время лирический и оттого волнующий тон, странные, неожиданные образы, порой пугающие мысли. Когда он предложил издать их в виде сборника, она рассмеялась и сказала, что она не поэт, а прозаик и пишет роман. А на вопрос, о чем он, ответила, что тема ее романа – жизнь как бегство. Ее жизнь как бегство, вообще жизнь как бегство. Его это заинтересовало, и когда потом они с Биргит изредка беседовали по телефону – раза два в год – и он интересовался ее работой над романом, она отвечала, что работа подходит к концу. «Если Вы пришлете мне рукопись – законченную или незаконченную, – я ее напечатаю. И если найдете тетрадь в кожаном переплете с кожаной лентой‑застежкой, я буду рад наконец‑то издать сборник стихов Биргит Веттнер».

Он никогда не видел никакой тетради в кожаном переплете и даже не знал о ее существовании, не знал, что Биргит пишет стихи и дописывает роман. Его переполняла горечь обиды. Биргит писала стихи и охотно, без всякого стеснения, показывала их чужому мужчине, а ему – нет. Говорила с этим мужчиной о своей работе, а с ним – нет. Писала о жизни как бегстве – о своей жизни как бегстве, – хотя он помог ей не только бежать, но и спастись! Ему по‑прежнему остро не хватало ее. Ее присутствия, ее тела, к которому он больше не мог прижаться ночью, ее лиц – радостного, серьезного, упрямого, грустного, – ее смеха, разговоров о будничных делах, или о какой‑нибудь планируемой ею акции или демонстрации, или о новой книге, которую он читал; не хватало ритуала, когда она лежала на кровати, а он сидел рядом на пуфе. Но в его любовь и скорбь вкралось болезненное чувство неприязни.

После нескольких тщетных попыток включить ноутбук Биргит он отнес его своему программисту, который отвечал за работу компьютеров у него в книжном магазине и их программное обеспечение, с просьбой поколдовать над ним. Тот подключил к нему другой монитор, и на нем появилось окошко с требованием кода. Каспар не знал его. Программист принялся выяснять, где и когда он познакомился с Биргит, где и когда родилась Биргит, просил назвать ее девичью фамилию, имена ее родителей, братьев и сестер, вспомнить какие‑нибудь важные для нее даты, места и имена, какие у нее могли быть тайны. Берлин, 17 мая 1964 года, Берлин, 6 апреля 1943 года, Хагер, Эберхард и Ирма, Гизела и Хельга… Потом он вспомнил про 16 января 1965 года, когда Биргит попала в Берлин. Но ни одна из этих дат, ни одно из имен не приблизило их к разгадке кода; не помогли и его имя, Каспар Веттнер, и его дата рождения: 2 июля 1944 года. Программист не знал, как проникнуть в недра компьютера, и оставил его пока у себя, пообещав подумать, что еще можно предпринять.

Да, 16 января 1965 года Биргит прилетела в Берлин, в аэропорт Темпельхоф. Прилетела к нему. Тогда и началась их совместная жизнь, и у него было такое чувство, что его жизнь вообще только тогда и началась. Его взрослая жизнь после детства и юности, после несчастной первой любви и неудачного выбора вуза. Или она началась еще 17 мая 1964 года?

 

6

 

Два семестра Каспар отучился в своем родном городе, а потом, летом 1964 года, отправился в Берлин. Он бежал от своей юношеской любви, хотел уехать подальше от той, которая предпочла ему другого. Ему захотелось сутолоки большого города, захотелось учиться в университете, основанном студентами, он надеялся, что жизнь и учеба в эпицентре конфликта Востока и Запада будет интересней. А еще ему хотелось увидеть Германию – всю Германию, а не только Западную, где он до этого жил в уютно‑неторопливой католической Рейнской области. Его отец был протестантским пастором, и он вырос с Лютером, Бахом и Цинцендорфом[4], а каникулы проводил у деда с бабкой, читая книги по отечественной истории, в которых Германия своим завершающим этапом развития была обязана Пруссии. Восточный и Западный Берлин, Бранденбург, Саксония, Тюрингия, вся страна восточней Эльбы и ее западные и южные земли – все это было его Германией.

И вот в один прекрасный день, в субботу, он прибыл на поезде межзонального сообщения в Берлин и поселился в студенческой общине в Далеме. На следующее утро он рано встал и два с половиной часа прошагал по городу, объятому воскресной тишиной, до Бранденбургских ворот, чтобы посмотреть на другую сторону через стену. Потом доехал на городской электричке до Фридрихштрассе, прошел паспортный контроль, предъявив документы пограничникам в зеленой форме, поменял западногерманские марки на восточногерманские и ступил на чужую землю с твердым намерением сделать своей родиной весь Берлин, всю Германию.

Он ходил по городу целый день. У него не было ни планов, ни цели, он просто плыл по течению. Он приехал на метро в восточную часть города, прошел по Карл‑Маркс‑аллее, с востока на запад, от домов пятидесятых годов постройки с их характерными фасадами и аркадами, с их архитектурным декором до гладких панельных домов шестидесятых, посмотрел на Александерплац, на собор и университет на Унтер‑ден‑Линден, перешел через Музейный остров в Пренцлауер‑Берг с его широкими булыжными мостовыми, некогда роскошными, а теперь невзрачными бюргерскими домами, беспорядочно разбросанными парками и скверами. Восточный Берлин был более серым, чем Западный, в нем зияло больше незастроенных участков, было меньше машин, и они по‑другому пахли. Но во время своего утреннего марша по пустым улицам с серыми домами он увидел достаточно, чтобы убедиться в том, что разница несмертельна. К тому же он приехал сюда не для того, чтобы выискивать различия, а для того, чтобы находить общее. В общее он «записал» и огромные плакаты – на Востоке они возвещали о Троицком слете немецкой молодежи, на Западе рекламировали «Персил», сигареты «Цубан» или чулки «Эльбео».

После обеда город оживился. Прохладное, пасмурное утро перешло в теплый, солнечный, по‑настоящему весенний день. На краю народного парка Фридрихсхайн он увидел киоск, где продавали жареные колбаски с картофельным салатом и лимонад. Купив себе и то и другое, он устроился на бетонной скамье за бетонным столом и принялся есть, наблюдая за играющими детьми и их коротающими время в беседах мамашами. Напротив него, поздоровавшись, присел мужчина. Когда Каспар все доел и допил, он обратился к нему с вопросом, нельзя ли его кое о чем попросить. Каспар кивнул. Выяснилось, что мужчине приглянулась шариковая авторучка, торчавшая у него из кармана рубашки. Он работает в министерстве, сообщил тот, ему приходится подписывать много важных документов, а отечественные ручки пишут плохо – пачкают бумагу.

Каспар внимательней всмотрелся в его черты. Средний возраст, жидкие волосы, выражение досады и служебного рвения на лице, бежевая штормовка поверх бежевой рубашки. Как странно, подумал Каспар: чтобы лучше служить своему государству и своему классу, этот бедняга клянчит у своего классового врага из враждебной страны шариковую ручку. Социалистическое чиновничье рвение. Но таких хватает и на Западе. Каспар, настроенный находить общее, нашел общие признаки и в своей первой встрече с гражданином ГДР. Он улыбнулся собеседнику и отдал ему свою шариковую ручку.

В кинотеатре рядом с парком он посмотрел детектив под названием «Черный бархат» о борьбе восточных и западных спецслужб за строительный кран уникальной конструкции. Созданный специалистами ГДР, он должен был быть представлен на Лейпцигской ярмарке, но западные агенты пытались его уничтожить, чтобы нанести удар по престижу ГДР. Каспар и в этом нашел нечто общее между Западом и Востоком: гэдээровский агент был своего рода Джеймсом Бондом, только более простодушным, проще одетым, непритязательным в техническом плане, неприхотливым в гастрономическом и напрочь лишенным чувства юмора.

Уже на следующий день он опять поехал в Восточный Берлин, на этот раз прямо в Университет имени Гумбольдта, и стал так настойчиво добиваться на проходной, чтобы его пропустили к декану философского факультета, что вахтеру пришлось вызвать какого‑то студента, который и проводил его в деканат. Там он сообщил, что изучает германистику и историю и хотел бы в течение одного семестра изучать здесь философию. Декан перечислил множество причин, по которым это было невозможно, – от проблем административного характера, связанных с правилами приема студентов, до статуса Берлина и отсутствия мирного сосуществования двух немецких государств.

Зато студент, которому надлежало проводить его обратно к проходной, сначала взял его с собой в студенческую столовую и за обедом охотно поделился с ним мыслями о настоящем как начале будущего, предсказанного Марксом и Энгельсом, о свободе как осознанной необходимости, о недопустимости эксплуатации человека человеком и о равноправии мужчин и женщин в ГДР. Каспар тщетно пытался говорить о личном, об учебной нагрузке, о перспективах трудоустройства, о целях путешествий во время каникул. Но его собеседник старался держаться в рамках обозначенных тем: Маркс, Энгельс и ГДР.

Каспар приуныл. Как в таких условиях сделать своей родиной весь Берлин, всю Германию? В ближайшие недели он ограничился в этом плане визитами в «Берлинер ансамбль»[5]. На лекциях и семинарах в Свободном университете он познакомился со студентами, которые, как и он, ждали Троицкого слета немецкой молодежи как редкой возможности пообщаться со своими ровесниками из Восточной Германии. Слет этот начался шестнадцатого мая.

 

7

 

Праздничное шествие со знаменами, лозунгами и плакатами на Маркс‑Энгельс‑плац скоро наскучило Каспару. Он бесцельно слонялся по площади. Природная робость мешала ему заговорить с кем‑нибудь из девушек или юношей в синих рубашках. Они стояли или гуляли группами, сидели на площадях или в парках, слушали музыку, смотрели уличные театрализованные представления, танцевали. Многие были его ровесниками. Но он не мог избавиться от чувства, что эти молодые люди в своих синих рубашках и в своих группах совершенно не нуждаются в его обществе и что, если он заговорит с ними, они встретят его с настороженной неприязнью.

И все же он смотрел на них с любопытством, как бы прикидывая, с кем из них можно было бы заговорить. Многим из этих студентов явно было наплевать, что эти синие рубашки им слишком велики или малы или плохо сидят. Одни носили их как надоевшую униформу, другие – с гордостью, с таким видом, словно воспринимали свою спецодежду как прелюдию к военной форме. Некоторые девушки в рубахах в обтяжку, подчеркивавших груди, расстегивали верхние пуговицы и выглядели соблазнительно. Но это была какая‑то другая соблазнительность, не такая, как у западных немок. Кое‑кто прятал свою синюю рубашку под наброшенным на плечи тонким пуловером или пестрым платком. Готовы ли они к открытому общению со студентом из Западной Германии?

В первый вечер он вернулся домой недовольным – прошедшим днем, собой. Завтра все будет иначе, думал он. Он еще раз поедет туда. Он преодолеет свою робость, заговорит с кем‑нибудь. Если не получится с первого раза, он будет пытаться еще и еще.

На Бебельплац он увидел студентов, вместе с которыми сидел на лекции. Они беседовали с синими рубашками, и Каспар присоединился к ним. Запад спорил с Востоком, Восток с Западом – привычная ожесточенная перепалка, которую Каспар слушал вполуха, потому что одна студентка в синей рубашке хотя и говорила в унисон со своими товарищами, но как‑то очень обаятельно. К тому же она, со своими волнистыми каштановыми волосами, карими глазами, крепкими щеками и большим, красиво очерченным ртом, была сногсшибательно хороша. Чуть позже они снова случайно встретились на Александерплац, разговорились, заинтересовались друг другом и провели оставшееся время слета вместе – смотрели, слушали, говорили, смеялись, танцевали и знакомились с другими студентами из Восточной и Западной Германии. Из этих встреч образовался небольшой круг друзей.

Когда Каспар рассказывал, как он встретил и полюбил Биргит, это была любовь с первого взгляда. Увидев ее на Бебельплац, оживленную, сияющую, острую на язык и, в отличие от других, не зашоренную идеологическими догмами, а исполненную полемического задора, он сразу потерял голову. Ему не удалось заговорить с ней, он ушел, проклиная себя за трусость, хотел тут же вернуться, но так и не решился. Поэтому чуть позже, увидев ее на Александерплац, он воспринял это как дар небес. Как будто Бог, в которого он не верил, послал ему еще раньше, на Бебельплац, свое благословение.

Каспар не мог похвастаться решительностью. Он медленно влюблялся в свою первую избранницу, которая не подходила ему и которой не подходил он, и, если бы она сама не бросила его, он бы еще долго отрывал от нее свое сердце. Он долго выбирал факультет, долго и мучительно выбирал новую одежду, или новую кофеварку, или новый велосипед. Но в этот раз все произошло быстро. Когда они прощались в конце семестра – он уезжал на практику в издательство, в свой родной город, а она со студенческой бригадой на работу в каком‑то пансионе на Балтийском море, – они уже понимали, что будут вместе. Предложение Каспара эмигрировать в ГДР она решительно отклонила. Значит, ему придется забрать ее в ФРГ. Он еще не знал, как это сделает, но был уверен, что найдет способ.

В начале зимнего семестра, приложив определенные усилия, он вышел на студентов, которые занимались организацией побегов на Запад и знали людей, продававших фальшивые документы. Ему назначили встречу в кафе в Нойкёльне. Эти люди ездили на «мерседесе»‑купе с белыми шинами, как Розмари Нитрибит[6], носили пальто из верблюжьей шерсти, а их пальцы были унизаны огромными перстнями. Побег Биргит был назначен на пятнадцатое января. Через Прагу и Вену. Биргит должна была получить «путевку выходного дня» в Прагу, а Каспар – организовать фото на паспорт и раздобыть пять тысяч немецких марок. Фото потребовали сразу, деньги – к январю. Разговор длился несколько минут, сделку скрепили рукопожатием.

Когда Каспар вернулся домой, у него тряслись руки. Побег вдруг из идеи превратился в реальность. Воплотился в слово и в долг. Ему нужно было перенести через границу документы, за которые в случае неудачи им с Биргит обоим грозила тюрьма. А Биргит к тому же предстояло жить с этим страхом, пока она не пересечет Чехословакию и не окажется в Австрии. Опасность перестала быть теоретической. Она стала реальной. Каспара охватил страх.

Его вдруг покинули силы. Весь дрожа, он лег в постель, уснул и проснулся через два часа мокрый от пота. Но страх как рукой сняло. Потом, спустя годы, он не раз просыпался посреди ночи с бьющимся сердцем, потому что ему снилась проверка на границе, во время которой у него могли найти что‑то запрещенное, или допрос, на котором он отчаянно старался скрыть какую‑то тайну. До самого дня побега страх не возвращался к нему даже во сне. Все, что надо было сделать, он делал совершенно спокойно.

 

<- назад {||||} следующая страница ->