– Вот и отлично! Сейчас услышишь…
И я услышала, как, выскочив в холл, мой муж закричал фальцетом, мешая русский, итальянский и идиш:
– Это безобразие! Ди гонце нахт их бин нер‑восо!!
…Поскольку мы искали, где купить талес и тфиллин, нас занесло во флорентийскую синагогу, которая считается одной из самых красивых в Европе. Огромное здание в мавританском стиле, великолепный купол, прекрасная акустика и… горстка пожилых прихожан. Был канун субботы. В этот час по всему Израилю синагоги гудят, шумят и жужжат веселыми толпами… В будке охранника на воротах нас долго выспрашивали – кто, что, откуда. Успокоили только наши израильские паспорта… В храме были зажжены несколько люстр. Выяснилось, что ни талес, ни тфиллин во Флоренции мы не достанем. Нужно специально заказывать эти вещи через какие‑то особые еврейские организации… Когда старики узнали, что мы из Израиля, они благожелательно возбудились, Борю вызвали к Торе…
В эту пятницу читали отрывок «Веикра» – «И сказал Г‑дь Моше»… Пожилой итальянский еврей, раскачиваясь, прочитывал нужные отрывки, а мой муж смиренно и благочестиво провозглашал со своим русским акцентом: «Амен!»
– Ну, вот видишь, – сказала я ему потом, когда мы вернулись в гостиницу, – этих трогательных национально‑патриотических чувств мы были бы лишены, если б арабы не украли у тебя сумку…
…Перед отъездом поднялись на террасу площади Микеланджело: внизу, по обе стороны реки Арно, лежала Флоренция – в куполах, сторожевых башнях, колокольнях, вся в карминной чешуе черепицы. Колокольный гул, как нити разноцветной пряжи, тянулся со всех колоколен и невидимым куполом уходил ввысь.
…В поезде на Равенну познакомились с Франческо, очень милым молодым человеком, хорошо говорящим по‑русски. Он сам прицепился к нам. «Вы – русские? – живо воскликнул он. – О, позвольте мне немного поговорить с вами». Чего уж там, мы великодушно позволили. Франческо – филолог, закончил факультет славистики Венецианского университета. К сожалению, не смог найти работу по специальности («Знаете, интерес к России и русской литературе на Западе сильно упал»). Служит в какой‑то компьютерной фирме, в Болонье. Так и ездит из Равенны и обратно.
Узнав, что после Равенны мы направляемся в Венецию, сказал:
– Завидую. Я жил там четыре года и все еще не могу привыкнуть к мысли, что был близко связан с этим городом. Это не город, а видение, сказка.
(Потом, уже в Венеции, ошарашенные и потрясенные, мы вспомнили слова Франческо, и Боря сказал:
– А представляешь, прожить в молодости, когда формируется мировоззрение, – четыре года в Венеции?… – Помолчал и добавил: – И что изу‑чать при этом? Русскую литературу!)
Равенна – желтовато‑розовая, бежевато‑красноватая. Мы бродили по ней и без конца повторяли знаменитые строки: «Ты, как младенец спишь, Равенна, у сонной вечности в руках»…
Действительно, город спит. И это даже не младенческое умиротворение, а младенческое безразличие к любого рода деятельности. Гул голубей и время от времени колокольный звон – удивленный, малыми септимами. Звон, удивляющийся самому себе: как это он звонит? и зачем это? и к чему бы это?
Мозаики Сан‑Витале, мавзолея Галлы Плацидии, Православной Баптистерии – вот что влечет в Равенну сотни тысяч туристов… Сочетание золотых, изумрудно‑зеленых, вишнево‑фиолетовых, приглушенно‑красных тонов. Хроматическое пиршество красок посреди сонного, расслабленного города.
На городе лежит умиротворенная музейная печать давнишнего (и вековечного) проживания здесь Данте. Его историческое и культурное присутствие ощущается постоянно. Например, на его могиле.
Кстати, буквально дней через пять после нас в Равенне с группой туристов оказался Игорь Губерман. Разумеется, их повезли на могилу великого Данте. И пока Игорь стоял и – чем черт не шутит? – размышлял над участью поэта, Саша Окунь, отыскав поблизости кусты лавра, на скорую руку сплел соответствующий венок, который и водрузил на вихры Губермана. Публика ахнула: поразительное сходство с великим Данте обнаружил увенчанный лавром великий Губерман. Особенно в профиль – тот же длинный вислый нос, длинное худое лицо. Одним словом, сходство, леденящее кровь. Он так и пошел по городу, не снимая венка. И люди узнавали его!! «Данте! Данте Алигьери!» – неслось вслед Губерману. Он остановился у табачного лотка купить сигареты. «Данте, – благосклонно кивнул продавец – старый толстый итальянец, – си, синьор, вылитый Данте!»
Вдруг одна пожилая женщина подошла к экскурсоводу и, указывая на фигуру с лавровым венком на голове, спросила: скажите, что это за человек?
Экскурсовод Верочка сказала:
– Это знаменитый российский поэт.
– А! – воскликнула старая интеллигентная итальянка. – Знаю: Пучкин!
Прежде чем закончить это дорожное повествование несколькими сдавленными словами о Венеции – (ибо я «замыкаю уста», дабы не пролить благословенный поток золотого серпантина слов, предназначенных не этим беглым запискам, а ей, ей, мучительной прозе), – не могу не сказать буквально двух слов о Падуе – городе основательном, справном.
Вдоль каждого дома тянутся галереи с тяжелыми устойчивыми арками. Идти удобно: и широко и, в случае дождя, – ты укрыт. Не то что во Флоренции, где тротуары так фантастически узки, что тебя как бы прижимает к стенам домов: есть места, где тебе приходится, как канатоходцу, ставить пятку к носку.
В Падую мы приехали из Венеции, на день – за фресками Джотто, а посмотрев их, немедленно ринулись обратно к божественной лагуне.
Вероятно, Падуя – город прекрасный. Но к тому времени мы уже были навсегда заражены Венецией.
Про то, как вечером, при таинственном освещении, человек впервые въезжает в Венецию по Гранд‑каналу, – я написала повесть «Высокая вода венецианцев». Попыталась в ней передать ту блаженную оторопь и арфообразные переборы душевных струн, дрожание колен, постоянно благоговейно приоткрытые губы и навсегда уже вытаращенные глаза путешественника. Да: в тот момент, когда, взобравшись по обшарпанной гостиничной лестнице, мы ввалились в свой номер – огромную старинную комнату с рядом высоких, закрытых ставнями окон, когда после определенной борьбы с задвижкой мы все‑таки распахнули венецианское окно и увидели под собой мерцающие воды канала, когда из‑за крутого мостика вдруг показалась гондола и томный баритон затянул «Бесаме мучо»… – вот тогда я заплакала, не в силах поверить в это, специально для меня нарисованное, вымечтанное и вдруг ожившее, счастье…
Помнится, перед отъездом наш друг, художник Саша Окунь, говорил: ребята, сначала следует объездить весь мир, чтобы потом до конца жизни ездить только в Италию.
По возвращении я встретила Самуила Шварцбанда, известного ученого, слависта, пушкиниста. При первой возможности Сеня срывается с места и мчится на благословенный Апеннинский полуостров. Он сказал:
– Ну, ты все поняла? Что надо ездить только в Италию?
– Почему? – спросила я, хотя, в сущности, была уже с ним навсегда согласна.
– Да чтобы время не терять! – воскликнул он.
Ну что с них взять: и Сеня, и Сашка – италоманы, итало‑маньяки, итало‑фанаты…
А я?
Я в своих странствиях – как праздных, так и «коммерческих», всегда в уме слегка прикидываю на себя страну – могла бы здесь жить? И каждый раз выходит – нет, не очень… Да нет, совсем не смогла бы… Хотя иные красоты, иные пейзажи, иные детали очень пленяют…
И вот я думаю – а может, я уже израильтянка? Похоже, так… Хотя бы потому, что не выношу звука льющейся без пользы воды.
Гладь озера в пасмурной мгле
…красота – всегда снаружи; потому что она – исключение из правил. Вот это – ее местоположение и ее исключительность – и заставляет глаз бешено рыскать или – говоря рыцарским слогом – странствовать. Ибо красота есть место, где глаз отдыхает… Главное орудие эстетики, глаз, абсолютно самостоятелен. В самостоятельности он уступает только слезе.
И. Бродский «Набережная Неисцелимых»
1
Водители на юге Италии не всегда сигналят по дорожным поводам. Часто они так приветствуют знакомых, притормаживая, чтобы спросить зеленщика Паоло, как чувствует себя жена после родов и достаточно ли у нее молока.
А вот по серпантину, в брезентовой будке мотоцикла, рассчитанной на одного, причем малогабаритного человека, едут двое – старик со старухой. Не знаю уж, где помещается старухина корма, но голову она уткнула подбородком старику в плечо. Монстр о двух лысых головах тарахтит себе по своим овощным делам, отчаянно сигналя; позади в открытом кузове колышутся на ветру папоротниковые пучки свекольной ботвы.
Насчет скоростей: да, кто‑то любит щекотать себе нервы аттракционом «американские горки», а кто‑то всю жизнь просто водит автобусы между Сорренто и Амальфи. Переживания похожие. Во всяком случае, для пассажиров.
Однажды я одолевала обморочные местные виражи, пересчитывала туманным от головокружения взглядом кольца горной дороги, нанизанной на отвесные скалы. И все‑таки опять рискнула взобраться на сиденье автобуса, что вальсировал над заливом, как цыганский медведь на ярмарке.
* * *
Где‑то я уже рассказывала о своих отношениях с иными языками. Но должна кое‑что добавить для высокомерных счастливчиков, обладателей многозвучно оркестрованной гортани.
Да, мои связи с иностранными языками беспорядочны.
Перед очередной поездкой в очередную страну я зачем‑то вызубриваю десяток глаголов из разговорника и при случае бойко выстреливаю двумя‑тремя фразами, грамматическое строение которых мне неведомо; все это, нахрапом приобретенное, спотыкается о каменный иврит, который не желает уступить ни пяди, перемежается мусорными «эбсолютли» и «импосибл», сопровождается возгласами и дирижерскими взмахами обеих рук в неопределенные стороны; но главное, эти чертовы «данкешён», «варум» и «цузамен», что застряли от весенних немецких гастролей, подло выскакивают в совсем, казалось бы, ловко сбитой английской фразе, довершая образ диковатой и очень общительной русской тетки с израильским паспортом.
– Да, – вздыхает мой муж. – Трудно быть полиглотом…
Вот Борис никогда не заботится о том, чтобы кто‑то где‑то понял его правильно. У него своя метода: он повторяет за собеседником последнее слово и широко улыбается.
– Грация! – несется нам вслед от официантки, довольной чаевыми.
– Грация, – галантно повторяет мой муж, и ступенек через пять добавляет себе под нос: – Грация за изжогу!
Да, завтрак в итальянском пансионе общеизвестен: круассан, принципиальная булочка, твердым моральным устоям которой может завидовать бенедиктинский монах‑молчальник, чуток повидла и – хаять не станем! – прекрасный кофе в приличных размеров кофейнике, к тому ж с молоком.
Этот дорожный набор дарит путешественника незабываемой изжогой на ближайшие две недели.
* * *
Та поездка весной 2006‑го выпала нам как бы нечаянно, мимоходом. Никто ее особо и не планировал. Просто мне захотелось показать своему художнику места, где за год до того я побывала (и тоже – налетом‑подскоком) с легкой на подъем подругой, всегда готовой подсечь меня на пересадке, где‑нибудь в Риме или Флоренции, и украсть дня три‑четыре из наших будней, скачущих, как шарики пинг‑понга в бесконечной игре.
Так где‑нибудь в Старой Яффе вдруг мелькнет справа от машины ряд цветных стекол в ветхих дверях арабского дома, а спустя недели, даже месяцы, посреди какого‑нибудь дождливого дня благодарно вспомнишь звонкий этот высверк…
На сей раз поездка распалась на юг и север Италии: несколько ночей в Вернись‑в‑Сорренто (я и вернулась, притащив на аркане собственного ценителя и назывателя всех оттенков кипящей бирюзы Неаполитанского залива) и несколько ночей на северных озерах, например на вилле «Ла Фонтане», чья верхняя палуба‑терраса вплывает по утренней дымке прямо в Лаго‑Маджоре поверх стеклянных и черепичных крыш соседних замков и дворцов.
* * *
О залихватской над алчной пропастью блескучего залива дороге в Амальфи вдвоем я мечтала еще с прошлого года, все эти месяцы, особенно зимние, вспоминая отвесную громаду скал в невероятной прозрачности воздуха, в слиянной лазури небес и воды.
Однако в тот день нам не везло: с утра над головами зависла мелкая сыпь дождя, и когда автобус, ныряя в горные тоннели, вырёвывал очередной виток дороги, поднимаясь все выше, – казалось, что опускается небо; это облака бесшумными валунами катились по горам, заваливая дорогу, а справа над водой поднимался туманный пар, словно кто‑то из простуженных богов кипятил себе воду в заливе для ингаляции.
В такой вот скукотени доехали до Амальфи. И поскольку дождь все настойчивее распускал по окнам водяные струи, мы вывалились из автобуса и кинулись в ближайшую остерию на портовой площади, надеясь пересидеть там, дождаться хоть какого‑то просветления судьбы.
В прокуренной остерии по такой незадачливой погоде набилось полно народу: туристы, моряки, водители автобусов. Мы пристроились в очередь и минут через десять дождались, нам указали столик, неудачный, на проходе… Но уж не до капризов было; сели, развесив по спинкам стульев мокрые куртки. За столом обедала пожилая женщина, в которой мой наметанный глаз тотчас определил «нашу» – и правда, едва услышав две‑три фразы, которыми мы обменялись с мужем, она обронила, кивнув на окна:
– И вам не повезло?
Мы поздоровались, назвались просто по именам – Виктория, очень приятно… Посокрушались о погоде. Что ж, весна не лето, бывает… Хотя, конечно, эти места без солнца – все равно что Москва без Кремля…
Явился, вернее, возник, а еще вернее, был на бегу остановлен официант, и мы заказали кофе, понимая, что в такой толкучке принесут его не скоро. Да хоть бы и никогда – пока хлещет по окнам дождь, торопиться некуда.
– Из Сорренто – это еще не беда‑а‑а… Я из‑под Рима приехала, – сказала она. – Мне давно советовали в Амальфи побывать, и все в один голос: поезжай, Вика, редкая красота! Я у хозяйки отпросилась, младенца, можно сказать, на произвол судьбы бросила… и, главное, собирались мы с подругой вместе, а она заболела. Вот уж точно, как моя мама говорила: ежели с утра ногою в тапочек не сразу попала, можешь из дома не выходить, весь день не туда покатится…
Завязался разговор… Я описала прошлогоднюю поездку сюда, упомянула заодно и о Равелло, тут неподалеку, о том, как слепнут глаза от блеска воды в заливе, если смотреть с самой макушки горы, с бельведера виллы Чимброне…
И как всегда в таких случаях, слово за слово, она рассказала о себе: дочка ее покойной подруги замужем за итальянцем, живут под Римом, с полгода как родилась девочка, и вот списались и вызвали из Новочеркасска Викторию – нянчить малышку.
– Дело обычное, – проговорила я.
Она взглянула на меня поверх очков, усмехнулась твердыми губами и возразила:
– Ну, не скажите… – И совершенно отстраненно продолжала: – Я, знаете, всю жизнь преподавала русскую литературу, считаю себя человеком начитанным, много кого и чего перевидала, но вот впервые лично столкнулась с тем, что наши классики называли «мезальянсом»… – Прищурилась и остро на нас глянула, словно пересчитала – все ли ученики присутствуют в классе. – Вы наверняка думаете, сейчас стану дочку подруги превозносить, а мужа ее поносить, так? Вот и ошиблись… Он – интеллигентный, образованный человек, из богатой, утонченной, с традициями, семьи…
– А она? – спросила я с интересом, предвкушая некую завязку, за какими всегда гоняюсь по ремесленной своей надобности.
Виктория выдержала мой взгляд и спокойно ответила:
– А она – истеричка, стервятница и лгунья. Да и сама откровенно так мне говорит: «Теть Вика, – говорит, – я если день кого не обману, день прожит зря…»
Тут нам, вопреки ожиданиям, принесли кофе. У нашей соседки официант забрал тарелку. Виктория поблагодарила и попросила счет.
– Вы уже так свободно по‑итальянски… – заметила я.
– Да где там свободно… Так, несколько обиходных фраз. Надо же как‑то с хозяином общаться. Он ведь по‑русски только одно слово и знает: «шельма».
– Как же они встретились, такие разные? – не выдержал Борис.
– Ну это‑то проще простого. Он в Петербурге был по делам своей фирмы, увидел в гостинице, в «Астории», смазливую косметичку, влюбился, привез в свое родовое имение… А теперь уж деться некуда. Брак католический, незыблемый… Да и любит он эту мерзавку… Знаете, жалко на него, беднягу, смотреть, когда на нее накатывает. Классическая истерия: глаза пеленой заволакивает, она орет, ногами топает, матом кроет всех вокруг так, что ее прадеду, казачьему атаману, на небе икается…
Виктория вздохнула, придвинула к себе счет, что положил на край стола официант, вытянула из сумки кошелек.
– Пойду погуляю немного… Дождь не дождь, надо же билет оправдать… А вам – счастливо! Пусть хоть завтра повезет с погодой. – Надела куртку, завязала на шее бирюзовый платок, который так пошел бы к цвету воды в заливе, кабы не туман, и улыбнулась: – Носит нас везде, носит… Где‑то я читала стихотворение, только имя автора из памяти вымело, там такая строчка: «Между земель, между времен…» Сейчас в мире повсюду – русская речь. В одной Италии, говорят, триста тысяч русских. А я всегда так жадно прислушиваюсь, спешу разговор завести, даже неудобно… По речи нашей скучаю, знаете…
– Ну, это не только нас носит, – заметила я. – Это знак времени такой.
– Да, конечно, – торопливо согласилась она, вешая сумку на плечо. – Может, я ошибаюсь… Но мне кажется, что только русской речи присуща некая… трагичность в… чужих землях…
И пошла к выходу, махнув нам рукой на прощанье. В дождь, в медленные гудки пароходов, пересиливающих туман.
Кроме грустной и поучительной истории о незадачливом итальянце, нам в этот хмурый день достались только две картинки в небольшом просвете между дождем и дождем.
Парусник в порту – величественный, неповоротливый, под которым суетилась юркая лодчонка с парусом алым, как вымпел.
И на набережной, у самого парапета, – калека‑рыбак в инвалидной коляске: нахохлился под капюшоном дождевика, терпеливо поджидая улова. Вдруг резко вскинул руку и выдернул серебристую, в ладонь, рыбку. Аккуратно снял ее с крючка и бережно обернул салфеткой.
На обратном пути из Амальфи в Сорренто, едва взобрались в автобус, вновь грохнуло небо над скалами, бухнули в крышу потоки воды. Тучи, грузно осевшие на каменных карнизах скал, сползали, цепляясь за деревья и кустарники, заваливая смутную в пелене дождя узкую ленту дороги…
И с каждой минутой туман уплотнялся до каменной кладки, и в конце концов совершенно ослепший автобус с включенными фарами медленным утюгом пополз на ощупь по виткам дороги вниз, задыхаясь мокротой тумана и беспрестанно мыча…
Мы и не чаяли уже добраться живыми до нашего пристанища.
И всю ту ночь, просыпаясь, я слышала шум ливня за балконом и вспоминала, как стремительно росла пухлая стена тумана, как хлестал по окнам надсадный дождь и автобус тревожно окликал невидимого встречного на серпантине…
2
Когда странствуешь по Италии, заруливая по пути в разной величины и значения города и городки, возникает впечатление, что святой Франциск Ассизский основательно погулял тут до тебя – в самом разнообразном смысле этого слова. Причем повсюду оставил по себе благодарную память – деятельным был святым…
Раза три мы натыкались на отливку одного и того же памятника: на невысоком постаменте святой Франциск, тощий босой бродяга, стоит с развевающимися бронзовыми власами, воздевая руки, словно выпуская на свободу стаю птиц. Как правило, памятник установлен вблизи особо роскошных отелей. И кажется, что эти тощие руки призывают богатых туристов остановиться, опомниться, отрешиться от всего земного, стать свободными и беспечными, как птицы небесные…
В Сорренто он тоже стоял неподалеку от великолепного пятизвездочного отеля на берегу залива.
В тот день мы решили поехать в Неаполь, а на обратном пути завернуть в Помпеи.
Вездесущий Везувий парит здесь на горизонте повсюду, куда ни глянь. Весьма почитаем. Ведь извергался он отнюдь не только в Последний‑День‑Помпеи; чувствуется, что многочисленными картинами, открытками и фотографиями жители окрестных городков и поселков стараются забормотать, заворожить и ублажить идола.
В забегаловке у вокзала в Сорренто, куда мы зашли выпить кофе перед электричкой на Неаполь, на стенах висели несколько истошных по цвету картин. Эмоциональный художник передал на них разные стадии извержения знаменитого вулкана. Над сервировочным столиком в углу висело изображение, очевидно, апогея: багрово‑черная струя била из жерла горы, как из брандспойта. Все эти полотна неуловимо напоминали наглядные пособия на стенах вендиспансера – вероятно, сочетанием интенсивных оттенков желтого и лилового.
– Во! – проговорил Боря. – Во как оно было… красочно! Богато!
Из окон электрички, огибающей подошву Везувия – даже глаз устает от блеска полиэтиленовой пленки, – видимо‑невидимо парников и виноградников. Что и говорить: почва хорошо удобрена. Сердитый господин V. неплохо позаботился о нынешних фермерах.
Неаполь оглушает и закручивает уже на выходе из вокзала.
Говорят, полиция здесь совершенно беспомощна. Во всяком случае, на стенке табачного киоска я сама видела написанное углем: «Ай фак полиция».
Зато она гудит. Беспрестанно гудели автомобили и мотоциклы карабинеров, тормозя движение транспорта на хронически запруженных улицах.
Полуторамиллионный портовый Неаполь, эта «столица королевства Обеих Сицилий», производит оглушительное впечатление огромного, пластами застроенного и заваленного церквами, музеями, театрами, верфями, дворцами и отелями пространства; когда в ряду облупленных – красно‑черных или серо‑красных – домов вдруг один отремонтирован, он выглядит едва ли не чужероднее и страннее, чем вся улица. Поворачиваешь за угол и вдруг упираешься в исполинские ступени к гигантским мраморным колоннам, будто бы одну из прошлых цивилизаций великанов сменила другая, а остатки декораций никому не нужны. Римляне, византийцы, анжуйцы, арагонцы, французы словно продолжают присутствовать здесь, заполняя воздух над головами звоном шпаг и ржанием коней, руганью и свистом; перекрикивая друг друга, выталкивая, ссорясь из‑за места на карнизе или колонне, насвистывая, залихватски трубя…
Все время кажется, что, помимо тотальной захламленности улиц, что‑то нарушено в пропорциях Неаполя – во всяком случае, это пока самый негармоничный город Италии, который я видела; Италии – страны, в которой гармонично все: рельеф, природа, архитектура, национальный характер.
Впрочем, город, так сказать, живописен, «обл, стозевен и лайя» – со всеми своими кораблями в огромном порту, дорогими бутиками, лавками, борделями и кипучим, трезвонным, воровским‑карабинерным, туристским коловращением толпы. И над всем этим победоносно развевается белье на веревках.
Но вот автобус взбирается на вершину холма, и вы вступаете во врата рая – в ворота парка Виллы ди Каподимонте, музея изобразительных искусств, где как раз проходит выставка картин Тициана, свезенных из нескольких крупнейших музеев мира. Парк, как и все холмистые сады в этой стране, так прекрасен и самодостаточен, что вилла, сверху донизу набитая произведениями искусства, кажется чем‑то избыточным и вызывает пресыщение уже на первом этаже. Зато в окне третьего этажа Неаполь – гигантская подкова на заливе – разворачивается в великолепной панораме холмов с рафинадной россыпью вилл, кораблей и далеких на горизонте плавучих облаков…
И никуда не деваются человеческие лица.
Они проступают сквозь века, бесконечно прорастают из завязи древних генов, проявляются, как на старых фотоснимках, да и просто смотрят сегодняшними глазами с полустертых фресок древних атриумов.
На обратном пути из Неаполя я узнавала в пассажирах загородной электрички персонажей картин Тициана, Караваджо, Рафаэля, Луки Джордано – в кольцах мелких кудрей, пунцовых на просвет; в той самой темно‑рыжей масти, которой сопутствует легкое покраснение век и кончика носа.
– Видишь, – негромко сказал Борис, ощупывая пассажиров взглядом, какой бывает лишь у профессиональных художников да профессиональных карманников, – каждый язык лепит характерные черты национальных типов. У итальянцев, во всяком случае у уроженцев юга, крутые подбородки, хорошо разработанные артикуляцией губы, энергично вырезанные ноздри, ровный ряд белых зубов.
Перед нами сидела целая семья, три поколения – чета стариков, мать с отцом и трое детишек – и все как на подбор, словно пособие, являли перечисленные Борисом черты.
Для сравнения я оглянулась. Очевидно, в лепке характерных черт национальных типов принимали участие и диалекты не столь классических провинций. Иначе трудно было объяснить срезанные подбородки и унылые носы нескольких неприметных личностей позади нас.