Бонжорно, команданте! (Дина Рубина)


И пока мы ждали кабинку с высоты обрыва, пока, закинув голову, я разглядывала раскрошенную космическим великаном булку на черном столе неба и белевшую, как щербатый зуб в заячьей губе ущелья, виллу «Утешение» – она пересказывала мне услышанную сегодня историю…

Старый одесский негоциант, двадцать лет прожив с женщиной, что выкормила и вырастила ему сына, умирая, не оставил ей ни гроша. Оба дома, деньги, ценные бумаги… все завещал одному лишь сыну, который к тому же не имел права передать из наследства ни единой лиры ни единой душе. То ли спятил старик на смертном одре, то ли был одержим идеей сохранения капитала неделимым…

Говорят, Лючия выслушала завещание с каменным лицом. Это было крушением ее надежд – выдать когда‑то замуж свою дочь, обезображенную заячьей губой, хотя б за бросового мужичка, который откровенно польстился бы на деньги…

Той же ночью она повесилась в этом доме на берегу моря, в котором прожила с дедом двадцать, без малого, лет. Кухарка, та, что видела ее накануне вечером, шепотом пересказывала садовнику, как Лючия прокляла всех будущих дочерей в роду. Видать, мальчика, выкормленного ею, проклясть не смогла, сердца не хватило, а вот невинных, еще не рожденных девочек – прокляла. Так и сказала: всем их дочерям, когда бы где ни родились, быть брошенными…

А утром та же кухарка нашла ее висящей в кухне… Страшный был удар для всей семьи, неизбывный позор… Да еще эти сплетни о проклятии, которые глухо пересказывали в городе. Потрясенный и подавленный наследник немедленно оставил этот злосчастный дом, уехал в Милан и много лет не возвращался… Всем здесь осталась заправлять Симона… Да и то сказать – при чем тут наследство, и к чему оно ей было, и чего ей, бедняге, не хватало? – сыта, в тепле, сама себе хозяйка – домоправительница на вилле. Постояльцев здесь всегда пруд пруди… Потом уже, годах в шестидесятых, когда жена молодого хозяина умерла от какого‑то диковинного рака, он привез сюда пятилетнюю дочь, Марию. И Симона вырастила ее, как когда‑то Лючия вырастила этого мальчика…

– Как она все‑таки решительно поступила, отстроив этот дом! – задумчиво проговорила моя подруга. – Судьбу хотела перешибить…

Где‑то в двух шагах отсюда урчало, сытым зверем катаясь на камнях, море, и я представляла себе, как изо дня в день одна просыпается в своей постели Мария – в отстроенном дедовом доме, избывшем наконец свою вину, свой позор, достойном наконец счастья… Как и все мы…

 

* * *

 

Завтрак нам и еще нескольким постояльцам подавала в столовой, заставленной громоздкими старыми буфетами, Симона; ей помогала полная мулатка в белейшем крахмальном фартуке. И фаянсовый кофейник в ее темных руках наклонялся так плавно белой струей молока к темно‑голубым домашним чашкам…

Позже в верхней зале мелькнула сияющая, нарядная Мария, затем ее «Фольксваген», медленно переваливаясь по двору, выполз на улицу, и мы поняли, что она уехала встречать своего Шимона.

 

Обедали в этот последний день в таверне на берегу моря, в порту Марина Гранде. Это был морской ресторанчик, знаменитый настолько, что владельцы не затрудняли себя минимальными вложениями в дело. Широкий деревянный настил выступал прямо в море, подгрызающее старые, облепленные моллюсками деревянные сваи. А на столах завсегдатаи и туристы с аппетитом высасывали из раковин этих же моллюсков. Публика выстаивала очередь в ожидании освободившегося столика. Выстояли и мы минут двадцать, и хотя я уговаривала подругу плюнуть на эту забегаловку и пойти поискать приличное место, она все же настояла, чтобы мы дождались своего счастья. И оказалась права: я в жизни не ела такой жареной рыбы, как в этой, не самой чистой, харчевне, пропахшей водорослями, стоячей водой, старыми сетями…

 

– …Все‑таки не понимаю! – сказала я. – Не дает мне покоя эта история. Не могу вообразить: на фоне всей этой красоты и блеска залива – какие‑то жалкие страсти по наследству. Ну, не оставил денег, да, обидно, конечно… но как‑то она это… резко! Вот так наложить на себя руки… Проклясть весь род!.. Зачем? Кому от этого стало легче?

– Не стерпела оскорбления… – Подруга аккуратно выбирала из рыбы косточки и выкладывала их веером по краю тарелки.

– Двадцать лет с ним прожила – терпела?…

– При жизни – терпела, за гробом – не пожелала терпеть. А может, торопилась вслед – в физиономию плюнуть?

Ряды лодок и яхт качались совсем близко от деревянного настила траттории. Если постараться, можно было перейти по лодкам к берегу, не замочив ног…

Везувий, совершенно умиротворенный, идиллический, лежал на горизонте в солнечной дымке, и его легендарный огнедышащий гнев, приводивший в творческий трепет столькие поколения живописцев, писателей и историков, казался немыслимым, сочиненным, невзаправдашним.

 

Однако пора было собираться. Нам предстоял еще поезд до Рима, а на рассвете – самолет. Напоследок прошлись центральной улицей Сорренто – Корсо Италия, повстречали процессию, возвращавшуюся с крестин: все те же мужчины в черных костюмах и торжественно одетые матроны, с нитками жемчугов на шеях и камеями на груди… Впереди на вытянутых руках мужчины несли двух младенцев – очевидно, близнецов – в белых крестильных рубашках, длиной превышающих их рост раза в четыре.

Вернувшись с долгой прогулки, нагруженные свертками, мы увидели всех троих на террасе: они сидели в креслах, лицом к заливу, и весело болтали. Сзади видны были только курчавая, начинающая седеть шевелюра Шимона и покачивающаяся туфля перекинутой на ногу ноги. Дочь сидела на ручке его кресла и одной рукой обнимала за шею, а другой поправляла что‑то на груди – то ли лацкан пиджака, то ли галстук…

 

Мы довольно быстро управились со сборами и даже успели выпить на кухне чай, который подала нам приодетая Симона. Старуха страшно скалилась заячьей губой и тихонько вытирала бумажной салфеткой слезящиеся от счастья глаза.

– Видала, тезка приехал? – сказала она моей подруге. – На целых три дня!

…Паоло уже сидел в машине и не слишком торопился помочь нам с багажом. Мы сами подхватили свои сумки и тихонько пересекли залу, не окликнув Марии.

Перед тем как выйти, я обернулась.

 

Эти трое сидели так странно, как, бывало, в старые времена семья готовилась к снимку в ателье: все принаряженные, причесанные, сгрудились у задника, с вечера «освеженного» любительской кистью фотографа… Но по ошибке уселись к заднику лицами – к слишком пересиненному, слишком лакированному заливу, с избыточно густыми и зелеными пальмами, какие бывают только в раю.

…Меня поразило, что сидели они в совершенной тишине, сливаясь с мягким безмолвием вечернего часа, когда небо еще сияет, но краски залива мрачнеют в преддверии ночи.

 

И вот сколько уж месяцев прошло с моих нежданных каникул в Сорренто, а эти трое так и сидят в моей памяти, словно ожидая щелчка фотоаппарата, с террасы виллы «Утешение» вглядываясь в жемчужную даль залива – мечтательно, доверчиво, безмолвно. Безутешно…

 

«…Их бин нервосо!»

 

Итальянцы уже при рождении получают такие звучные имена, что просто обязаны становиться великими художниками, писателями, учеными…

Вот ты идешь по узкому тротуару флорентийской улочки, вжимаясь плечом в стену дома (дабы увернуться от мотоциклиста, ибо известно, что в Италии пешеходы бывают двух типов: увертливые и мертвые), и машинально обегаешь взглядом латунные кружочки звонков на дверях парадных.

О, какие имена! Такие имена, что порой не веришь своим глазам и думаешь – да нет, не может быть, это псевдоним циркового наездника!

Чезаре Кьянти! Лучано Пискорелли! Лоренцо Рота! Патриция Кларетти!

Мой муж Боря (между прочим, художник) идет следом за мной и тоже читает фамилии на звонках.

– Подсудимый Лоретта, – угрюмо бормочет он, – подсудимый Франческатти… Подсудимая Дольчески…

Что не вполне справедливо: ведь уверял же нас торговец фруктами на углу виа Национале, что обворовали нас не итальянцы, а… арабы. Ей‑богу, стоило приезжать для этого в Италию!

Собственно, ничего экстраординарного в этом происшествии не было. Все наши друзья, которых в Италии обворовывали, перед поездкой инструктировали нас, как именно одеваться, как вести себя в случае кражи, как разговаривать с полицией. И все эти советы выглядели неубедительно и даже как‑то… жалковато…

– Ты же понимаешь, – говорил мне муж, – они пытаются оправдать свою лопоухость. Разинули небось варежку, глазели по сторонам… Бери, дорогой, мою сумку… Тут и не захочешь, а обворуешь такого фраера.

Словом, у Бори имелись на этот счет своя концепция и свой план защиты.

Мы одолжили у одного из приятелей жилет с множеством карманов, как внешних, так и внутренних – для денег и документов. В заторканную багажную сумку сложили самые потертые джинсы, застиранные рубашки и заштопанные свитера – крадите, не жалко! – в конце концов, не на прием к папе римскому едем, а шататься по улицам итальянских городов…

– Ну вот… – удовлетворенно заметил мой муж, похлопывая себя по пухлой груди, поглаживая паспорта, визы, чеки и самолетные билеты. – Мы абсолютно неуязвимы. Украсть у меня все это можно только под наркозом… Однако, – задумался он, – багаж может и потеряться… а мне в первый же день понадобятся альбом для набросков, фотоаппарат, очки и, конечно же, талес с тфиллином… По карманам это не расфасуешь… Вот что: мы купим мне сумку через плечо, в которую я и сложу самые необходимые в ещи.

Так мы и сделали. Сумку купили отличную, кожаную, удобную… и недешевую, светлая ей память!

 

Нас обворовали ровно через десять минут после прибытия в Рим.

Кстати, гостиницу – в десяти минутах ходьбы от вокзала – тоже выбрал Боря, и тоже руководствуясь соображениями охранного порядка.

– Воруют в основном на вокзалах, – рассуждал он, – как раз тогда, когда обезумевшие туристы бегают в поисках окошка информации, чтобы узнать, на каком автобусе куда проехать… А нам все заранее известно! Мы немедленно покидаем вокзальную клоаку и, любуясь красотами улиц и площадей, прогулочным шагом за десять минут доходим до гостиницы.

Собственно, так все и было… Почти.

Любуясь красотами улиц и площадей, мы дотащились, обливаясь потом, до виа Национале и ползли, считая номера домов.

– Вот! Номер тринадцать! – воскликнула я, и тут передо мной внезапно из ниоткуда возник чернявый и явно опустившийся тип, такой средиземноморский Коровьев, совал в лицо какие‑то засаленные бумажки и что‑то спрашивал – на неясном языке. Я досадливо отмахнулась от него и устремилась к дверям гостиницы. И сразу услышала за своей спиной верещанье и женские вопли:

– Синьоре – синьоре – синьоре – синьоре!

Оборачиваюсь: две явно таиландского вида женщины цепляются с обеих сторон за моего мужа, размахивают свободными руками – которых у каждой, похоже, по шесть, как у Шивы, – верещат и указывают куда‑то вдоль по Питерской. Боря, отрешенный, с гипсовым каким‑то лицом, смотрит с гуманитарным, я бы сказала, интересом в указанном таиландскими гуриями направлении…

– Где твоя сумка? – спрашиваю я, понимая, что и это уже вопрос скорее гуманитарный.

А между тем ему явно предлагают погнаться за вором и даже указывают – куда. И он вяло бежит, понимая, что у преступника неизмеримо больше шансов уклониться от этой встречи. На углу, от лотка с фруктами, нам энергично машет лоточник, похожий на всех комедийных героев Феллини, вместе взятых. Он тоже указывает пальцем направление – куда бежать, лупит себя по лысине, воздевает короткие ручки и, оперно закатывая глаза, кричит:

– Арабо! Арабо! Бас‑тар‑до!! Каналья!!

И я с изумлением обнаруживаю, что отлично понимаю по‑итальянски.

Далее нам, судя по всему, советуют обратиться в полицию, во всяком случае, «полисие» и «карабинери» порхают в воздухе. Но я вдруг понимаю, что не могу ни по‑итальянски, ни по‑английски сказать: «Нас обокрали». Могу на иврите, например. Ну, и по‑русски.

– Ладно, пойдем, – говорю я мужу, беру его за руку и веду к двери гостиницы.

– Я ничего не помню… – бормочет он. – Ты мне веришь? Меня загипнотизировали… я был без сознания… какая‑то бумажка в лицо… и все. Ничего не помню… Очнулся от крика…

Мы регистрируемся, поднимаемся в свой замечательный двухэтажный номер… но все отравлено, испоганено, оплевано. Мы фраера, фраера, так нам и надо, что нас обокрали. К тому же выясняется, что самой большой потерей стали для нас не очки, не фотоаппарат, не альбом с фломастерами – все это можно купить, – а талес и тфиллин, которые поди достань в этом воровском, проклятом (уже проклятом!) городе, и к тому же покупка всего нового влетит нам долларов в восемьсот. Точка.

– Послушай, – говорю я мужу, – в конце концов, отдай должное их профессионализму. Да, тебя обокрали, но с каким артистизмом, черт возьми, с каким изяществом!

Но Боря безутешен, безутешен. К тому же он немедленно придумывает себе какую‑то вину, за которую высшие силы отобрали у него возможность молиться по‑человечески, то есть по всем правилам ортодоксального иудаизма. Он уже видит во всем грозное предупреждение, руку провидения и еще черт‑те чьи грозные конечности и черт‑те какие по отношению к нам намерения.

– Знаешь что, – говорю я решительно, – взгляни, в конце концов, на дело иначе: представь себе несчастных арабов‑палестинцев, бежавших из проклятого Израиля от проклятых евреев в культурную европейскую страну с тем, чтобы спокойно обворовывать культурных туристов. Здесь они видят двух приличных на вид людей, крадут приличную на вид сумку, прилагая к этому весь свой талант и вдохновение, подвергая, между прочим, себя опасности. Убегают с этой сумкой в укромное убежище, открывают ее… – и что видят?!

– Что? – переспросил Боря, впервые испытывая интерес к моим доводам.

– Молитвенные принадлежности религиозного еврея!

 

И все‑таки, несмотря на огорчительную первую встречу, Рим пробился к нам, вернее, мы к нему пробились, к Риму, – теплому, шумному, охристо‑терракотово‑обшарпанному. К уютному городу, над которым раскинуты зонты гигантских пиний.

Рим – это мягкая теплая воздушная среда, с треском разрываемая проносящимися мотоциклистами. Вообще поначалу казалось, что Рим – это прежде всего бешеная целеустремленность римской мотоциклистки. Когда по трое, по пятеро они с грохотом и ревом вылетают роем из‑за угла прямо на тебя, понимаешь, что проклинаемые тобой израильские водители – просто питомцы духовной семинарии.

О, римские уличные сценки, например – регулировщик возле Ватикана. Толстенький, молодцеватый, в твердой большой фуражке, он время от времени брал в рот свисток и указывал обеими руками – проезжайте, проезжайте! – подметающим движением. Высвистывал ритмично и весело.

Или два молодых человека в окрестностях Колизея, в костюмах римских легионеров. Они прогуливались, зазывая туристов сфотографироваться на память. Бряцали мечи у пояса, с задниц свисала бахрома коротких туник. Они беседовали, скрестив на груди мускулистые руки, слегка отставив могучие ноги с комковатыми икрами гладиаторов. И вообще, красивы были оба, как боги. На обратном пути мы видели, как они сидели за столиком ближайшей траттории и устало завтракали йогуртом и булочками… Бутафорские копья были прислонены к соседнему пластиковому стулу.

О, римские священники в твердых воротничках, о, монахини в голубовато‑серых одеяниях… О, замшевая обшарпанность домов еврейского квартала на берегу Тибра…

Кстати, о евреях.

По моим беглым, но цепким наблюдениям, население Италии по своему национальному составу таково: треть итальянцев – евреи. Смотришь на такого и понимаешь, что никем другим, кроме как евреем, этот человек быть не может.

Вторая треть – люди, подозрительно похожие на евреев. Смотришь и думаешь – это, вероятно, итальянец. Но вполне бы мог быть евреем.

Наконец, последняя треть – совершенно непохожие на евреев люди. Смотришь и думаешь – вряд ли это итальянец. Скорее всего, японский турист.

Японских туристов по всей Европе столько, что иногда кажется – летом Япония остается безлюдной. Они, как птицы, совершают сезонные перелеты. В гостиницах – японцы, в музеях – несметные полчища бегущих куда‑то с фотоаппаратами, видеокамерами и путеводителями в руках японцев, в парках – лежбища японцев… В церквях – отряды вежливо благоговеющих японцев… Так и слышится щебет отовсюду: «Брунеллески, Брунеллески!»

Одной старой японке я уступила место на бархатной кушетке в музее виллы Дория Памфилия. Она благодарно закивала, заулыбалась. Ну, думаю, вернется в свой Токио, будет рассказывать: «Эти итальянцы такие вежливые!»

 

Гордый город Флоренция был следующим в нашем маршруте и так отличался от величественно‑жуликоватого Рима, как трезвый и суровый буржуа отличается от спившегося дворянина. Только так, меняя на всем скаку города, понимаешь, насколько Италия разнообразна.

Флорентийские святые на фресках и картинах, с этими запущенными пропеллерами над головами, с лицами ремесленников из цеха суконщиков, коралловая черепица флорентийских домов, зеленые ставни, ущелья улиц – сдержанность, достоинство, закрытость. В воздушной среде все суровее и жестче, чем в Риме. Город лежит в долине, окруженный горами.

Словом, северное сдержанное достоинство… Благопристойность…

Но, видно, правы арабы, когда говорят – твоя судьба обмотана вокруг твоей шеи. Иными словами, каков поп, таков и приход. Каков путешественник, таково и путешествие.

Поначалу мы решили, что с флорентийской гостиницей нам тоже страшно повезло: маленькая, чистая, на центральной, но тихой улице.

Находившись за день, мы валялись в своем симпатичном уютном номере.

Я листала итальянский разговорник, потому что за эти несколько дней выяснилось: стоит обратиться к итальянцу с какой‑нибудь английской фразой, он подпрыгивает и начинает оживленно беседовать с тобой по‑итальянски. Тебе ничего не остается делать, как поддакивать: си, си, синьор.

 

Так что я листала разговорник, находя в итальянских словах все большее родство с русскими, удивляясь, восклицая, вдохновляясь.

– Послушай, да это просто русский язык, и все! «Пистолет» – «пистолетто», «бандит» – «бандитто», «бензин» – «бензино», «ночь» – «нотте» и даже «нервный» – «нервосо»! Вот только «калд» у них обозначает не «холодно», как в английском, а «жарко»…

– А вот это они уже выдуриваются, – отозвался мой засыпающий муж, – всем холодно, а им, бля, жарко!

И так мы мирно уснули часам к двенадцати, а в час были разбужены страшным грохотом, визгом, хохотом и всеми прочими звуковыми эффектами, которые сопровождают обычно группу из тридцати полных сил и энергии американских бойскаутов. Короче – наша уютная маленькая гостиница оказалась перевалочным пунктом для таких молодежных групп.

Часов до трех мы терпели этот праздник жизни, в четыре Боря вскочил, закипая и клубясь парами, сказал, что сейчас положит конец этому безобразию, сейчас он скажет хозяину…

– Да что ты скажешь! На каком языке?

– На итальянском, черт побери, на итальянском! Как там будет «ночь», говоришь?

– «Нотте».

– А «нервный»?

– «Нервосо».

<- назад {||||} следующая страница ->