Ведь у писателя иное, чем у других людей, устройство психики. Писатель с рождения видит мир иначе, чем остальные. Он посторонний в нем: не живет, а наблюдает. Вы смотрите на пейзаж с моего балкона и видите россыпь огней, среди которых выделяется яркий зеленый фонарь на башенке вдали. А я смотрю на тот же пейзаж и на подсознательном уровне отмечаю: «зеленый хищный глаз минарета»… Набоков писал: «…если уйдет чародей и останется только рассказчик и учитель, мы очутимся в неинтересной компании».
– «ЕСТЬ ТРИ ПРИЧИНЫ, – УТВЕРЖДАЛ КВЕНТИН КРИСП, – ПО КОТОРЫМ СТАНОВЯТСЯ ПИСАТЕЛЕМ. ПЕРВАЯ: ВАМ НУЖНЫ ДЕНЬГИ; ВТОРАЯ: ВЫ ХОТИТЕ СКАЗАТЬ МИРУ ЧТО‑ТО ВАЖНОЕ; ТРЕТЬЯ: ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ, ЧЕМ ЗАНЯТЬ СЕБЯ ДОЛГИМИ ЗИМНИМИ ВЕЧЕРАМИ».
– Очевидно, в моем случае имела место четвертая причина – бессознательное стремление заполнить лист бумаги буквами, словами, строчками. Я начала писать так рано, когда деньги были мне еще не нужны, ну, по крайности – рубль на кино; когда сказать миру мне было еще совершенно нечего, и когда длинные зимние вечера были для меня книжной выдумкой, ведь я родилась и росла под жарким солнцем Ташкента.
Я просто бесконечно писала, вместо того, чтобы готовиться к контрольным по математике, а мама выбрасывала эту писанину. Вообще, писатель у нас начинается с сопротивления – себе самому, семье, обществу, обстоятельствам… Так что высказывания далеких великих не очень подходят.
Другая сцена, другое освещение; и, как говорила моя бабушка – другое питание.
– БУКВАЛЬНО ЛЕТ ТРИДЦАТЬ НАЗАД ОПЫТНЫЙ ЧИТАТЕЛЬ ВСЕГДА ЗНАЛ – ЗА КАКОЙ КНИГОЙ ОХОТИТЬСЯ, ИСКАТЬ В БУКИНИСТИЧЕСКИХ, ВЫСТАИВАТЬ ОЧЕРЕДЬ В КНИЖНОМ МАГАЗИНЕ… СЕЙЧАС ЧЕЛОВЕКУ НЕМУДРЕНО РАСТЕРЯТЬСЯ В ОКЕАНЕ КНИГ. А ПИСАТЕЛЮ НЕЛЕГКО В ЭТОМ ОКЕАНЕ ВЫПЛЫТЬ, ПОДАТЬ ЧИТАТЕЛЮ ЗНАК: ВОТ ОН Я, ВОТ МОЯ КНИГА, КУПИ ЕЕ, ПРОЧИТАЙ! КАК, ПО‑ВАШЕМУ, КАКАЯ ХАРАКТЕРНАЯ ЧЕРТА ЛИТЕРАТУРНОГО ДАРОВАНИЯ ПРИВЛЕКАЕТ ВНИМАНИЕ ЧИТАТЕЛЕЙ К ТВОРЧЕСТВУ ТОГО ИЛИ ДРУГОГО ПРОЗАИКА?
– Артистизм. Сегодня в прозе побеждает артист.
Знаете, на протяжении многих лет мне приходится зарабатывать на хлеб выступлениями перед читателями. И каждый раз, когда я выхожу на публику, вижу новые лица, незнакомые глаза, – еще аморфную массу, которую мне только предстоит завоевать… – я неизменно вспоминаю одного человека, с которым судьба меня свела на короткое время семинара молодых драматургов, году в 1979‑м, – в Доме творчества писателей в Пицунде. Это была Инна Люциановна Вишневская, известный советский театровед.
Ее хотелось назвать Инной Люциферовной… такой у нее был острый беспощадный язык. Вела она курс по истории русского театра в Литературном институте имени Горького.
Традиционно начинался этот курс с лекции о жизни и творчестве Станиславского.
На соседнем потоке точно такой же курс вела ее приятельница, человек, напротив, спокойный, размеренный, даже слегка занудный в своей невозмутимости. И вот эта дама однажды спрашивает Вишневскую:
– Почему, Инночка, эти паразиты у тебя сидят в полной тишине, внимая каждому твоему слову, а у меня они жрут бутерброды под партой, играют в морской бой и целуются на заднем ряду?
– А как ты начинаешь лекцию? – спрашивает И.Л.
– Ну, это же начало учебного года! Я вхожу в аудиторию в новом костюме, после парикмахера… Торжественно поздравляю всех с началом нового учебного года… Объявляю курс: «История русского театра», заявляю тему лекции. И начинаю: «Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком‑то году…»
– Видишь ли, – вздохнув, перебивает ее Инна Люциановна. – Я‑то бегу с рынка, взмыленная, врываюсь в класс в последнюю минуту, вешаю на стул авоську с подтекающей курицей, оборачиваюсь к аудитории и говорю:
– Ну?! Все вы, конечно, знаете, что Станиславский жил с Немировичем‑Данченко?
В тот же миг воцаряется гробовая тишина; все гаврики, как один, впиваются в меня взглядами… И тогда я спокойно продолжаю:
– Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком‑то году…
И далее в полнейшей тишине читаю не только эту лекцию, но и весь курс – до конца учебного года.
В этом месте рассказа Инна Люциановна сделала коротенькую паузу и сказала мне:
– Понимаешь? Когда бы и где бы ты ни вышла на публику, ты должна немедленно взять их за шкирку В первое же мгновение. Во второе – будет поздно. А когда они уже твои, ты можешь читать им телефонную книгу, или правила противопожарной безопасности.
– ВЫ ХОТИТЕ СКАЗАТЬ, – ЧТОБЫ ЗАВОЕВАТЬ ВНИМАНИЕ ЧИТАТЕЛЕЙ, ЛИТЕРАТОР ДО ИЗВЕСТНОЙ СТЕПЕНИ ДОЛЖЕН БЫТЬ ТРЮКАЧОМ?
– Он во что бы то ни стало должен владеть ситуацией, иными словами, должен постоянно держать внимание читателя. Возможно, кто‑то назовет это трюкачеством. А кто‑то с восхищением будет следить за стремительным сюжетом… Разумеется, литературное произведение – это не лекция, а сложная художественная структура. Между прочим, этот, поистине лоцманский талант лавирования пригождается в литературе точно так же, как и в жизни.
И на эту тему вот вам еще одна история с другим уже писателем.
Обозначим его К.
Картинка по теме:
В семидесятых годах К. – по совсем другой, не литературной, а дипломатической линии – работал в Вене. Слишком себя не обременял, вел довольно свободный образ жизни, закрутил интрижку с австрийской баронессой… Надо сказать, муж этой баронессы – само собой, барон, – был не только одним из богатейших виноделов, но и великим дегустатором вин. И однажды баронесса решила пригласить своего возлюбленного К. на обед, в родовой замок барона. А чтобы К. не выглядел на обеде парнягой из ростовской подворотни, с «Солнцедаром» за пазухой (он, между нами говоря, был как раз тем парнягой из ростовской подворотни), баронесса раскрыла ему главный секрет мужа: на обеденный стол барон собирался выставить бутылку розового лафита «Ротшильд», урожая 1929‑го года, августа месяца.
И вот К. подъезжает на такси к замку, долго идет по подъездной аллее, на ступенях его встречает дворецкий и провожает длинной анфиладой залов, мимо бесчисленных портретов родовитых предков барона… наконец, вводит в столовую, где уже накрыт обеденный стол. Сервировка соответствующая – старинное фамильное серебро, севрский фарфор XVI века…
Появляется барон и торжественно ставит на стол чуть запыленную бутылку вина. Тут уместно объяснить, в чем ценность конкретно этого розлива. Дело в том, что именно в августе 29‑го года была какая‑то особенно подходящая для виноградников погода, и над каким‑то там восточным склоном главного виноградного холма на реке Мозель, солнце, скажем так, стояло на полторы минуты дольше, чем положено… отчего изготовленное из данного винограда вино обладает каким‑то особым вкусом, отличить и расчувствоватъ который под силу лишь узкому кругу избранных дегустаторов.
Короче, бутылок этого урожая в мире осталось пять‑шесть. Одна, скажем, в подвалах Ватикана, вторая, предположим, у какого‑нибудь эмира, третья – в винном погребе поместья принца Уэльского… А четвертую, вообразим уже, наконец, и такое – приобрел этот самый барон на каком‑то закрытом аукционе вин.
И вот он сам, отстранив лакея плавным движением подбородка, торжественно раскупоривает бутылку и наливает вино в бокалы.
К. отпивает глоток.
И одобрительно произносит:
– Хм!.. Розовый лафит?
Лицо барона расплывается в улыбке. Сюрприз. Он видит, что гость баронессы – человек, разбирающийся в винах. Это хозяину приятно…
К. отпивает второй глоток. Задумчиво вытягивает губы трубочкой, причмокивает…
– «Ротшильд»? – добавляет он.
Барон в восторге. Он изумлен. Тихо аплодирует. Однако лицо его озаряется явной тревогой: неужели К. – специалист, дегустатор, подстать ему, барону?
Наступает напряженная пауза. Встревоженные предки винодела внимательно следят из золоченых рам за развитием сюжета…
К. отпивает еще вина, держит во рту… замирает… Говорит осторожно:
– Похоже… двадцать… девятый год…
Барон становится апоплексического цвета. Еще мгновение, и он упадет в обморок!
И наш К. понимает, что старика сейчас хватит удар. Тогда он быстро отпивает еще глоток уникального вина и великодушно выпаливает:
– Июль!
Кровь отливает от щек барона. Он набирает в грудь воздух и торжествующе кричит, топая ногами:
– Август! Август!!! А‑а‑а‑в‑гу‑у‑уст!!!
– ВЫ ЭТУ ИСТОРИЮ ПРИДУМАЛИ?
– Нет. Только чуть олитературила. Это и есть: владение игровой ситуацией. Тот самый рычаг, ручка которого, по замечательному определению Бабеля, должна всегда находиться в руке профессионала и обогреваться.
– ГДЕ ВЫ БЕРЕТЕ СЮЖЕТЫ СВОИХ КНИГ?
– Самый распространенный вопрос, и труднее всего на него ответить. Иногда хочется сказать: где наклонилась, там и подобрала. Но это и правда, и неправда. О чем бы ни рассказывал писатель, история его жизни и история его души – единственный сюжет, который он пишет, пока дышит. И уверяю вас, не шутя: есть писатели, которые много бы отдали за возможность описать свои похороны.
– А КОГДА ПИСАТЕЛЬ МОЖЕТ СКАЗАТЬ СЕБЕ, НАКОНЕЦ, ЧТО СТАЛ АБСОЛЮТНЫМ ПРОФЕССИОНАЛОМ? В ТРИДЦАТЬ ЛЕТ? ПЯТЬДЕСЯТ? ВОСЕМЬДЕСЯТ? МАСТЕРСТВО, ВООБЩЕ, – ОНО ЗАВИСИТ ОТ ВОЗРАСТА? ТОГДА ВЫ ПРОСТО – ИЗВИНИТЕ – ПАТРИАРХ, ВЕДЬ ВЫ ОЧЕНЬ РАНО СТАЛИ ПУБЛИКОВАТЬСЯ?
– В шестнадцать лет. То есть, не слишком далеко от того возраста, когда отучаются от соски и приучаются к горшку.
– И КАК‑ТО СРАЗУ, ЕСЛИ НЕ ОШИБАЮСЬ, СТАЛИ ИЗВЕСТНЫ?
– Да, это была такая общегородская слава, с плавным переходом в славу всенародную, медно‑трубную. И ничего удивительного – журнал «Юность» был самым тиражным в Советском Союзе литературным журналом. Мне и сейчас приходится втолковывать разным славистам и западным журналистам, что произнесенная мною цифра тиража «Юности» – три миллиона, – это не плохой мой английский, не оговорка и не хвастовство. На меня подозрительно смотрят, осторожно поправляют – три тысячи?
– Нет, – терпеливо повторяю я. – Три миллиона экземпляров.
– Э‑э‑э… – деликатно жуют губами мои собеседники. – Вы хотите сказать – ТРИДЦАТЬ тысяч?!
– Миллиона, – раздраженно говорю я. – Три!
– Как?! Неужто ТРИСТА тысяч?!
Так что, кроме «гражданских лиц» меня читали уголовники, моряки и солдаты, – вы только представьте в реальности этот безумный тираж, который, помимо подписчиков, библиотек, университетов‑школ и детских садов распределялся по тюрьмам, воинским частям и кораблям военно‑морского флота. А ведь публикация в журнале «Юность» – в отличие от, скажем, «Нового мира» или «Знамени» – предварялась фотографией автора.
Я немедленно стала получать страстные письма! Какой‑нибудь Коля Петров по кличке «Чекушка», осужденный по статье за пьяную драку с нанесением жестоких телесных повреждений, писал, что освободится через полгода, приедет, и тогда мы сможем пожениться.
Раза три перед подъездом школы меня ждали бритоголовые личности с вялым букетиком ромашек в руках. Словом, это была настоящая народная слава.
Долго меня папа в школу провожал…