Владимир Игоревич кинулся и осторожно, на вытянутых руках передал картину эксперту.
Тот молча повернул ее, стал рассматривать подрамник и холст с оборота… Несколько минут тишину нарушало лишь взволнованное сопение толстяка, склоненного в напряженном полупоклоне, да снизу то и дело вспыхивали детские вопли, сопровождаемые шлепками по воде, и женский голос тягуче выпевал: «А я говорю, ты получишь по за‑аднице…»
– Вы, конечно, знаете, – наконец проговорил Кордовин, – что серьезной экспертизой считается комплексная; то бишь, помимо искусствоведческого заключения, необходим ряд технологических исследований: рентгеновская съемка, химический анализ… Можно еще над микроскопом пошаманить, набормотать нечто о пигментах, связующих… Такие заключения получают в какой‑нибудь солидной экспертной организации.
– Захар Миронович! – взмолился коллекционер. – Бог с ними, с организациями. Мне нужно исключительно ваше мнение. Вы‑то сами, что вы думаете?
– Нет, погодите. Я, конечно, тороплюсь, но своей репутацией дорожу поболе, чем своим временем. И сейчас хочу быть предельно с вами откровенным. Вы смотрите на меня, как на господа бога, Владимир Игоревич, а я, увы, не распределяю места в раю. Ужас в том, что все равно никто не может взять на себя полной ответственности за выводы экспертизы. Вы ведь, конечно, читали о самом громком скандале в искусстве двадцатого века, когда опытнейший эксперт, историк искусства доктор Абрахам Бредиус, принял подделку Ван Меегерена за работу Вермеера? А недавний скандал с картиной якобы Шишкина, а на самом деле голландца Мариуса Кукукка, которого прозевала Третьяковка? И некий российский «коллекционер» за мно‑о‑ого тысяч изумрудных дукатов приобрел «фуфло голимое» – кстати, этим искусствоведческим термином меня обогатил один из дилеров, имеющий за плечами десять лет уголовного прошлого. Он решил сменить рэкет на торговлю антиквариатом, так как в этом бизнесе больше прибыли и уважухи.
Самое же трагикомичное в нашем деле то, что иногда и сам художник не в состоянии отличить свою работу от подделки. Когда Клод Латур, знаменитая парижская поддельщица, была разоблачена и предстала перед судом, то сам Утрилло попал в нелепое положение: он не смог определенно ответить: выполнена картина им самим или подделана. А Вламинк хвалился, что однажды написал картину в стиле Сезанна и тот признал в ней свое авторство…
– Но… тогда как же? – беспомощно выдохнул коллекционер. – Где же гарантия…
– Да не может быть никакой гарантии, голубчик! – сердито воскликнул Кордовин. – Какая там гарантия: музеи мира и частные коллекции на треть забиты фальшаками, при всех их химических анализах, рентгенах, инфракрасных и ультрафиолетовых лучах! Вы что, полагаете, мастера‑изготовители подделок глупее нас, экспертов? Среди них встречаются подлинные виртуозы, высококлассные профессионалы… И они прекрасно разбираются в методах экспертизы, учитывая все технологические критерии подлинности – даже психологию самих экспертов!
– А как же быть…
Кордовин вытянул платок из кармана, неторопливо протер им стекла, вновь надел очки – оживил покойника. С явным удовлетворением оглядел клиента. Отличная работа: тот пребывал в нужной точке замерзания. Сейчас приступим к размораживанию и реанимации…
– Как быть? – переспросил он. – Смотреть и видеть. Я предпочитаю делать выводы по красочному слою. Вот что никогда вас не подведет, не обманет – при условии, что вы сумеете его прочесть. В нем все: живописная манера, эмоциональный ритм, индивидуальное движение кисти, способ нанесения краски, – все, что присуще этому, и только этому художнику… Как, знаете, в случае со шпионом, изменившим внешность: форма бровей и носа, цвет волос, – все изменилось… а ступает исключительно с левой ноги, и точка! Вот эта левая нога – в ней разоблачение. Хотя, конечно, значение технологической экспертизы полностью отрицать невозможно. И ваше право ее потом произвести. Я же просто смотрю на холст и – да, полагаю это авторство Фалька, и сейчас объясню – почему; но прошу учесть – это всего лишь мое предположение, основанное исключительно на опыте, то бишь на интуиции, а еще точнее – на собачьем нюхе, простите за плебейский термин.
Он откинулся к спинке кресла, придерживая левой ладонью стоящий на коленях пейзаж…
Сейчас, когда была сыграна увертюра, когда прозвучали все главные темы симфонии под названием «Рождение новой Венеры из пены морской», можно перейти к свободным вариациям. Он любил такие внезапные переходы к вроде бы незначимым байкам, сплетням о великих, к поучительным историям, с кем‑то произошедшим…
Это напоминало ему прелюдию в любви, когда любое нетерпеливое движение может смять нарастающее сладкое томление, тягу к обладанию… – в нашем случае картиной, а не женщиной, но это одно и то же. Венера уже нарождалась… Уже, можно сказать, среди пенистых волн показалась ее спутанная рыжая макушка… Кроме того, неплохо бы разогнуть клиента, а то у него – человек‑то немолодой – может и в поясницу вступить. И тогда уж «Золотой ус» потребуется…
– В восьмидесятых годах в Москве, в Лаврушинском, жил один старичок‑инвалид, передвигался на двух костылях… Да сядьте вы, бога ради, Владимир Игоревич, и расслабьтесь. Садитесь вот тут, напротив, заодно полюбуетесь лишний раз на своего Фалька. Так вот, старичок. Он состоял в экспертной комиссии Пушкинского музея. Не того, на Волхонке, а другого, литературного, на Пречистенке. Но это не важно. Когда музей собирался приобрести очередную картину, созывалась, натурально, комиссия, и все эксперты высказывались. А старичок молчал. Ему давали слово последнему. Тогда все умолкали, а он склонялся над изнанкой холста и нюхал его. Понимаете? Долго, долго нюхал… И выносил приговор. Никто не знал – что он там чуял, в этих старых холстах. Но верили его волосатой ноздре больше, чем любому прибору. Согласитесь, все это мало напоминает научный метод. Какая уж там наука – чистая интуиция знатока. Но и торговцам искусством, и вам, коллекционерам, мало толку от наших предположений. Вы требуете однозначных положительных выводов, не так ли? Вон как вы волнуетесь и хотите, я же вижу, очень хотите, чтобы я признал авторство Фалька! Придвиньтесь сюда, поближе…
Эксперт поднялся и, сдвинув в сторону ребром ладони бутылку и бокалы, опустил картину плашмя на журнальный стол, ровно освещенный утренним светом из открытой балконной двери…
– Видите, какой отличный свет, пока солнце не взошло. Не зря я назначил вам свидание в такую рань. – Он достал из кармана лупу… – Впрочем, – проговорил, – тут и лупа не нужна. Вот, смотрите сами. Я сейчас подробно расскажу ход моих соображений. Сделаю вас соучастником, если хотите – соавтором экспертизы. Итак, первое впечатление: холст в приличном состоянии. Полагаю, фабричная грунтовка. Фальк – в отличие от, например, Кончаловского, который грунтовал холсты сам, – охотно пользовался готовыми советскими холстами какой‑нибудь Ленинградской или Подольской фабрики, впрочем, французскими тоже не брезговал, но то было до войны… Подрамник родной, тоже старый, сороковые годы. Откуда это видно? И тот и другой постарели одновременно под воздействием света. Ну, и естественные загрязнения. Вот, под нижней планкой подрамника пыли и грязи побольше – взгляните сами. Не говоря уже о мушиных засидах… А мушки тут потрудились немало, но они, родимые, в этом случае наши союзники. Таким образом, убеждаемся, что холст натянут на подрамник отнюдь не вчера. Ну‑с, далее, – красочный слой…
Он слегка разогнулся, сморщился от боли в руке… осторожно помассировал запястье.
– Сказать вам, Владимир Игоревич, на что первым делом обращают внимание эксперты‑технологи при отборе проб? На пластичность красочного слоя. Воткнут иголку и сразу скажут: «Это написано вчера». Что в нашем случае? Видно, что не так давно картина прошла деликатную и очень профессиональную реставрацию по поводу небольших утрат красочного слоя.
– Ух ты, а как вы заметили? – восхищенно воскликнул коллекционер. – Ведь совершенно ничего не видно! Меня информировали о реставрации, но я не смог…
– А вы присмотритесь… – Эксперт навел лупу на холст: под увеличительным стеклом выгнулся румяным коржиком конек крыши. – В двух местах: вот здесь… и здесь произведена «мастиковка», то есть подведен грунт и замечательно точно затонирован. Но краска более… ммм… поверхностная, гораздо более свежая, неужели вы не замечаете? Далее – естественный легкий кракелюр – вот эти крошечные трещинки, – все соответствует временны́м условиям и тому, какие разрушения типичны для Фалька. Казалось бы: состояние картины полностью отвечает ее провенансу. Но!
Он учительским жестом поднял указательный палец и переждал крошечную строгую паузу, после чего продолжал:
– Но старый холст можно раздобыть; кракелюр, сравнительно «молодой», подделать нетрудно. Главное – не это, а сам красочный слой, его жизнь… Вглядитесь в него. Что мы видим? Потрясающую многослойную живопись – такую подделать непросто: невероятной сложности вся гамма оттенков серого и зеленого… Вдова Фалька Ангелина Щёкин‑Кротова где‑то вспоминает, что однажды спросила его: «Ты выдумываешь это огромное количество градаций зеленого цвета?» Обратите внимание – вам хорошо видно? да придвиньтесь же теснее, ближе, не стесняйтесь, – обратите внимание: в верхних слоях наравне с работой кистью ясно видна работа мастихином. Совершенно фальковская манера заполнять живописное пространство холста. Куст на переднем плане написан широко и очень обобщенно; взгляд зрителя как бы пробегает мимо и упирается в забор… По состоянию природы в картине угадывается начало осени, что подтверждают воспоминания вдовы – она рассказывала: лето в тот год внезапно кончилось, начались холодные дожди… и это еще одно подтверждение подлинности картины. Смотрите, весь пейзаж буквально вибрирует воздухом; красочный слой в некоторых местах холста… вот тут… тут… и тут лежит драгоценными сгустками.
Он осторожно и чутко, как слепец, подушечками пальцев обеих рук огладил холст, откинулся и широко улыбнулся, давая углубиться детски доверчивым черточкам в углах рта:
– Вам ничего не напоминает эта поверхность? А? Например, мозаику… Может, вам будет интересно: для восстановления красочного слоя после частичного просыхания Фальк протирал поверхность холста чесноком – чтобы размягчить верхнюю корку. Александра Вениаминовна Азарх‑Грановская, его свояченица, рассказывала моему другу, который был вхож в дом в годы ее глубокой старости, что однажды ей стало дурно от резкого запаха в квартире – у нее была аллергия на чеснок. Она пошла на запах и обнаружила на балконе протертую чесноком картину. И хотя со времени написания вот этого пейзажа прошло лет шестьдесят, наш знакомый старичок, наш инвалид с Лаврушинского, наверняка унюхал бы своим чудовищным соплом давно угасший запах. Может, и вам повезет? Нагнитесь пониже…
Заинтригованный Владимир Игоревич послушно нагнулся, доверчиво протянул лицо к самой поверхности холста – так тянут дрожащие от страсти губы к вожделенному лону – и шумно втянул носом воздух. На его серой глянцевой лысине обнаружилась звездная россыпь багровых родинок.
– Ей‑богу… – прерывисто вдыхая, взволнованно проговорил он, – а ведь, ей‑же богу, слабый запах… есть! Я, знаете, его и ночью слышал. Откуда здесь, думаю, чеснок?
Он выглядел потрясенным, покоренным… и уже ликовал.
– Нет, погодите, – Кордовин остановил его поднятой рукой в синей вязаной перчатке. – Где ваша добросовестность, коллега? А еще гонорар получаете. Мы не закончили. Итак… В картине, повторим, преобладает любимая палитра Роберта Фалька: серые тона самых разнообразных оттенков – от желто‑зеленовато‑серых до фиолетово‑серо‑жемчужных. Эту общую серовато‑голубовато‑охристую гамму взрывают два пятна: изумрудно‑зеленый куст за забором и красная крыша дома… Кстати, это бывший дом священника, с огромным старым садом, липы вековые, ветхая терраска… – все можно прочесть в воспоминаниях Ангелины Васильевны, вдовы. И при внимательном рассмотрении можно заметить: разнообразные оттенки зеленоватого и красноватого эхом рассыпаны по всему холсту, как бы отзываясь основным цветовым аккордам. Это все тот же Фальк: его удивительная живописная цельность при сложнейших цветовых градациях… Я вижу, вы утомились?
– Что вы, нисколько! – с жаром воскликнул толстяк. – Я наслаждаюсь, я…!
– …ну и наконец. В углу полотна, на заборе, невесомым, но оживляющим белым мазком обозначена голубка, сидит – нахохлилась в мелкой мороси дождя.
– Голубка, правда! – почему‑то умилился коллекционер, щурясь и вглядываясь в пейзаж. – Надо же, а я ее и не заметил вначале.
– Вот и лето прошло, как писал один хороший поэт… Всё, Владимир Игоревич!
Кордовин откинулся в кресле, снял очки и устало помассировал прикрытые веки большим и указательным пальцем левой руки.
– Академическим языком выражаясь, это – частное экспертное заключение, основанное на тщательном осмотре и анализе живописного слоя картины. А по‑простому, по‑нашенски: хрен вам такую живопись наклепают шустрые ребята из подпольных мастерских где‑нибудь в Далият‑аль‑Кармель. Они все больше кандинских‑малевичей строгают – тех легче подделать. А такой живописец им не по зубам, нет… Вы, конечно, можете еще обратиться в какое‑нибудь солидное учреждение за комплексной экспертизой, с применением спецоборудования… – маслом каши, как говорится, не‑не‑не. Но, полагаю, ничего нового они вам не сообщат. Держите, коллега, своего Фалька!
– Пот‑ря‑са‑юще!
– Ничего потрясающего, дорогой Владимир Игоревич. Это всего лишь наработанный опыт довольно длинной жизни. Мой винницкий дядя Сёма в таких случаях говорил: «я ж на этом собаку съел и вторую доедаю».
– Да что вы, Захар Миронович, вы еще, простите, паца‑ан!
– Ну‑ну… если пятый десяток – пацанство, давайте будем жить хотя бы до ста двадцати. Однако – всё, трещу по швам! Постойте – ведь еще заключение писать. С этой моей корявой рукой. Слушайте, Владимир Игоревич… я вот достаю мой личный бланк, видите, со всеми регалиями… Не откажите, голубчик, вместо меня написать пару слов – надиктую какие, – а я левой самолично подпишу, она у меня первая заместительница правой. И фотографию работы подпишем, как полагается.
– Да конечно, конечно!
Толстяк бережно разложил на столе переданный ему сиреневатый бланк с бледно проступающим, как водяные знаки на купюрах, известным автопортретом Эль Греко, с крупной «шапкой» по верху листа, в которой перечислялись все должности и звания Захара Мироновича Кордовина; приготовился писать диктант, ни дать ни взять – усердный второклассник.
– Все просто и емко, как библейский стих, – сказал Кордовин. – Скудно словами, но смыслом богато. Не будем разводить искусствоведческие турусы на колесах. Пишите: «Пейзаж “Пасмурный день точка Хотьково”, размер 65 на 80 сантиметров, после проведенного осмотра и анализа живописного слоя…»
Далее минут десять он разводил искусствоведческие турусы на огромных колесах… Тут было перечислено все, о чем он говорил выше, но в переводе на усредненный язык всех экспертных заключений научно‑реставрационных центров.
– …исходя из вышесказанного, считаю данную работу подлинной картиной художника Роберта Рафаиловича Фалька, написанной им, как и остальные известные холсты этого периода, в августе 1946 года, в Хотьково. Вот и все. Давайте ручку.
Он склонился над бланком и подробно, мелко и тщательно – не расписался, а, как всегда, каллиграфически ровными буквами полностью вывел имя.
И выпрямился:
– Ну, не молодчага ли моя левая? Я ее скоро правой назначу.
– Постойте! – решительно ввинчивая ладони одну в другую, сказал Владимир Игоревич. – Знаю, что торопитесь, но без обмывки – не от‑пу‑щу!
– А я и не откажусь, если мигом. Я, грешным делом, люблю «Курвуазье»…
Владимир Игоревич сноровисто и деловито разлил коньяк по бокалам. Передал Кордовину.
– Ваше здоровье! – улыбнулся тот глазами, приподняв рюмку и слегка баюкая тяжелый янтарный сгусток на дне.
– Нет уж! – возмутился Владимир Игоревич. Он раскраснелся, вспотел, был возбужден, как после удачно заключенного контракта. Симпатичный мужик, искренне влюбленный в искусство, то бишь в наше грязное болото. И такая восторженная доверчивость в лице. Бородавки пылают от волнения. Может, он и вправду заработал свои миллионы собственными изобретениями? Может, никого не убивал, не грабил, не жег животы конкурентов утюгом?
– Нет, не мое, а ваше здоровье, Захар Миронович! Какой вы мне класс сейчас показали, а? Это ж отдельных денег стоит! Щедрость какая, высокий класс! А ведь при такой спешке могли бы в три минуты начирикать заключение, да и лететь себе дальше. А вы, вот, не пожалели времени, прониклись моей страстью… Я ведь, каюсь, все за Сарабьяновым охотился – такое имя в искусстве, оно и понятно. Да только картину вывозить, потом сюда ее обратно ввозить… морока такая, что все не в радость. И тут мне Морис, фамилии никак не запомню… ну, из галереи «Персей», тот, кто на картину, собственно, и набрел, говорит – на черта тебе Сарабьянов, когда тут у нас Кордовин живет, эксперт международного класса. Ну, я и бросился вам звонить. А сейчас, после нашей встречи… я просто очарован: блистательный профессионализм, эрудиция фантастическая, а главное…
– Ну, я рад, я рад… – торопливо проговорил эксперт международного класса, допивая коньяк. – Теперь уж отпустите меня, голубчик, Владимир Игоревич, а то самолет улетит. У меня рейс через три часа!
Толстяк охнул, приобнял его за плечи и повел к дверям. В коридоре тот остановился и, прежде чем подхватить чемодан, проговорил, подавая руку:
– А я все по Маяковскому: левой, левой, левой!
– «Золотой ус», помните: «Золотой ус» на ночь, и обернуть теплым!
Горячо поручкались лево‑правой. Видно было, что толстяк готов был его обнять от всей души. Нет, вот эти родственные восторги, пожалуй, излишни. Теперь последнее. Сыграем‑ка Рассеянного с улицы Бассейной…
Он с озабоченным видом устремился к двери.
– Захар Миронович!!! – завопил толстяк, схватившись за виски. – Боже ж ты мой!!! А гонорар‑то, гонорар?!
Оба хлопнули себя по лбу и расхохотались. Толстяк рысью кинулся к пиджаку, обвисшему на стуле, запутался в карманах лево‑правых… наконец вытянул конверт и вручил Кордовину. Тот, не заглядывая внутрь и не считая, опустил его в карман.
– Ну‑у, молодцы‑и… – приговаривал Владимир Игоревич, ахая и крутя головой, – оба молодцы!
И когда эксперт уже взялся за ручку двери, Владимир Игоревич тронул его за плечо и проникновенно выдохнул:
– Ну, гляньте же, гляньте в последний раз – ведь хорош, а? Хорош?!
Кордовин обернулся.
Пейзаж Фалька стоял на диване и в дымно‑утреннем мареве из распахнутой на балкон двери мерцал всеми своими драгоценными зелеными, серовато‑желтыми, серебристыми… Венера, рожденная из пены морской! Моря, впрочем, Мертвого… Так что ж: мертворожденная Венера?
– Не хорош, – с нажимом проговорил он, – а ве‑ли‑ко‑ле‑пен!