Бабий ветер (Дина Рубина)


А началась моя Америка издалека и не сразу, все с той же воздушной темы, но – с парашютов. Где‑то в конце восьмидесятых мы с Саньком исколесили страну по разным соревнованиям и тренировкам, и география аэродромов разворачивалась, как баян, – подмосковная Коломна, Лисий Нос под Питером, Сосновый Бор… О воздушных шарах тогда еще не помышляли, ведь у нас были парашюты – в смысле, Парашюты с большой буквы: в то время мы уже прыгали на ПО‑17 (совершенно невообразимое, но надежное создание отечественного производства) – ПО‑17, славный товарищ, крыло! – он не просто спускает тебя, безвольного, на ниточках, а летит! И процессом управляешь ты, а не ветер с его непредсказуемым норовом. С ПО‑17 ты можешь «приходить» в точку размером не больше гимнастического мата. Ты можешь улететь и вернуться, прогуливаясь по небесам. И приземляется он плавно, как самолет, а не втыкает тебя в землю по колено.

К тому времени мы создали команду‑четверку и прыгали уже не сольно, а в группе, собирая разнообразные фигуры в свободном падении. Черт побери мое косноязычие! Если б я могла на словах передать тебе это ощущение: разбежка, тело вытянуто в струну, и лишь кончиками пальцев ты контролируешь направление полета. Вдруг формация (группа парашютистов) рассыпается, как фейерверк, на крошечные звездочки в небе; и каждый стремится подальше «убежать» от центра, чтобы в свободном небе безопасно раскрыться…

 

Но возвращаюсь к шарам. На одном соревновании мы познакомились и подружились с Гитой, симпатичной такой девчонкой из Вильнюса. Приехала она с мужем Вальдисом, а тот был из первых крутых пилотов воздушных шаров в СССР, официальным пилотом «Пепси‑колы». Участвовал в чемпионатах, знаком был чуть не со всем светом – знал многих, в том числе и киевлян. Вот был человек! Кряжистый, длиннорукий, с круглой стриженой головой, очень сильный физически. Излучал столько заразительной энергии – этому тайфуну невозможно было противиться. А в Киеве хоть и были уже «шаровики», но разрозненные группы энтузиастов‑любителей, почти не знакомых друг с другом. И вот Вальдис приезжает в Москву на соревнования, строит нас, как первоклашек, и объявляет, что на будущий год привозит группу американцев с десятью воздушными шарами, – те, мол, фанаты воздухоплавания, за свой счет мотаются по миру, поднимаются на шарах и устраивают воздушные праздники – «фиесты».

Я как услышала это слово, так меня и пригвоздило. Вспомни нашу юность: Хемингуэй как непременный вымпел высшей интеллектуальной лиги. «Фиеста», «Прощай, оружие!»… Тогда еще я не учуяла, что для нас с Саньком это знакомство будет означать: «Прощай, парашют!» То есть не сразу и не так буквально, но… Короче, Вальдис предложил нам принять баллонистов из США в своем городе. Я и пикнуть не успела, как Санёк выдал свое категорическое «да!». Тоже был характер: на обдумывание любых решений – ноль целых три сотых секунды.

Вот с этого все началось – встречи, полеты, новые лица, шары, в которые мы оба влюбились сразу и навсегда, потрясающие бесстрашные люди (можешь ты хоть на минуту вообразить: ни парашюта у тебя за спиной, никакой страховки, и несет тебя в плетеном лукошке бог весть куда). А как побочный прибыток, с удивительной скоростью налипал на уши обиходный английский, так что когда в самом начале девяностых Стив Келли, президент клуба канадских шаровиков, пригласил нас поработать пилотами и инструкторами на международном фестивале воздушных шаров в Сен‑Жан‑сюр‑Ришелье, в Квебеке, мы с Саньком быстро собрали манатки, полетели‑полетели… и улетели.

С тех самых пор желтизна и ало‑пунцовая, ржавая листва кленовой Канады, эти августовские цвета восходящей осени, над которыми медленной сказкой поднимаются в небо десятки радужных аэростатов, так и остались цветами моего последнего счастья.

А думать об этом, и перемалывать, и перетряхивать, и молча выть – что было бы, если б мы тогда отказались… думать об этом я перестала только недавно. Столько лет прошло – вот, даже и писать об этом могу.

 

* * *

 

…Стоп! Опять меня понесло в другую сторону. Вот человек! Ты задала конкретный вопрос – о Бруклине, о начале, о впечатлениях, о… как это ты назвала? – о «культурном шоке». Не знаю, не знаю… Во всяком случае, поверь, этот шок к культуре не имеет никакого отношения. Хотя, конечно, «босяку хорошо в любое время, ему много не нужно».

Так вот, Бруклин и «начало». Началом это было условным: может, когда‑нибудь потом расскажу, в каком потрепанном и нетоварном виде вынес меня прибой на американский континент. Когда‑нибудь потом… Слишком многое в моем прошлом надо перебрать и стопочкой сложить.

Сначала, будто в обмороке, сняла комнату в квартире у одной молодой женщины. Просто зашла в ближайшую от метро лавку, какой‑нибудь еды купить, увидела на стеклянных дверях чешую объявлений «сдам‑сниму», «требуется», «куплю‑продам» и выудила из них комнату в квартире – тут, неподалеку. Сразу же позвонила из автомата – с пакетом в руке, с рюкзаком за плечами. Мне отозвался нормальный женский голос, да еще по‑русски… И я, после многих месяцев скитаний по канадской глубинке, почувствовала себя приплывшей к берегу – незнакомому, но дружественному. Сейчас думаю, что именно русская речь, давно мною не слышанная, и сыграла со мной коварную шутку. Хотя при чем тут коварство? Не убили же меня, не ограбили. Все путем, а я не ханжа: каждый спасается в этом мире, как может.

Оказалась эта Лора миловидной и деловитой ухоженной телкой лет тридцати пяти, и квартира такая же ухоженная, разве что перебор розово‑малиновых тонов и всюду развешаны и наброшены романтические занавеси и шали. Передо мной Лора канала под home attendant, помощницу по хозяйству у стариков. Дело обычное, многие наши бабы начинали с этого свою эмиграцию. И если б я сразу догадалась заглянуть в ее глаза, отзывчивые, как могильная плита, или обратила внимание на странные сапоги‑ботфорты, которые она и в жару не снимала… Но первые месяцы в Нью‑Йорке я жила как в тумане, пахала, где придется, на разных подвернувшихся работенках, и потому не сразу врубилась, чем в действительности она зарабатывает на жизнь. А какое мне дело, ты спросишь? Она не докладывалась, клиентов домой не таскала. Но однажды, прикупив на распродаже в русском меховом магазине соболью шубку, покрутилась в ней по натопленной гостиной, с потным блестящим лбом и кропленным капельками носом. И аккуратно повесив обновку в шкаф, погладила шелковистый мех, украдкой скользнув рукой к промежности – таким благодарным интимным жестом: «Спасибо, кормилица!» – пробормотала…

Ну, а вскоре я закончила курсы маникюра‑педикюра, поступила на полную ставку в «настоящий американский» салон красоты, нашла отдельную квартиру и свалила от Лоры. В последние месяцы совместной жизни ловила себя на том, что в ванну не ложусь, душ принимаю, стараясь не прислоняться к стенкам, а сиденье унитаза протираю гигиеническими салфетками. Значит, все же ханжа…

 

* * *

 

…Погоди‑ка. Надо бы описать тебе мой первый «настоящий американский» салон. Уморительное было заведение. Как любила повторять незабвенная теть‑Таня, «сочное место». Героиня твоя, небось, тоже не сразу взорлит в поднебесье профессии, надо бы ее в начале пути повозить маленько мордой об асфальтовые будни эмиграции.

Так вот, первый мой хозяин, Эдди, великодушно принял меня на работу сразу после окончания курсов. Взял на должность «шампунь‑леди», то есть на мытье волос – салон был, скорее, парикмахерской, а практики‑то у меня в то время – кот наплакал. Был этот Эдди югослав, но женат на еврейке и сам горячо обратился: носил кипу, на волосатой груди сиял массивный золотой магендавид, на Хануку Эдди выставлял в окне серебряную ханукию, возжигал субботние свечи – всяко‑разно подчеркивал свою новую веру. Жена его, кстати, к тому времени была очень больна, совсем обезножела, и Эдди преданно за ней ухаживал. Был он мастером по прическам, довольно умелым, хотя и без особой фантазии. Жовиальный пончик такой – хохмач, балагур, заводной заяц: седовато‑каштановый кок надо лбом, усы щеточкой – очень нравился пожилым леди и так приятно улыбался из‑под щеточки усов, красуясь единственной золотой фиксой, от которой улыбка вспыхивала в унисон с магендавидом.

По выходным пел в ночном ресторане – у него был приятный баритон. Не Шаляпин и не Карузо, но песенки исполнял задушевные и популярные. Во время работы, бывало, вдруг воспоет призывно‑страстно, и тогда его пение подхватывала Анжела, второй дамский мастер. Вот у Анжелы‑то как раз был очень красивый грудной голос, что‑то между альтом и меццо‑сопрано. И, знаешь, зажигательные дуэты они закатывали, так что клиентки замирали под их руками. Анжеле было под пятьдесят – интересная жгучая женщина, французская армянка… Казалось странным, что она не замужем. А когда по телефону принималась говорить по‑французски, тут я и вовсе плавилась от восторга. Все свободное время Анжела проводила на концертах, в ресторанах, в кинотеатрах, в галереях – словом, в тех местах, где надо иметь деньги. Те самые доллары, которых в то время у меня не было совсем. Так что, если изредка Анжела приглашала меня куда‑нибудь на концерт, я вежливо отказывалась.

Зато с Эдди таскалась по всему Нью‑Йорку! Он‑то как раз и открыл мне мир тех самых стариковских садиков.

 

Впервые довелось сопровождать его куда‑то в клуб для пожилых на Брайтоне. «Это будет массированный десант!» – предупредил Эдди, и я восприняла его шутку буквально: готовилась если не к десанту, то к какому‑то серьезному испытанию. Когда мы приехали, старики уже сидели полукругом, ждали начала концерта – кто на коляске, кто с палочкой, кто и сам притащился, молодцом‑огурцом… Эдди взлетел на сцену, включил караоке и, прижимая обе ладони к магендавиду, запел «Аидише маме»… Затем в ход пошли «Тум‑балалайке», какие‑то латиноамериканские напевы, «Подмосковные вечера» (почти без акцента), а под конец он исполнил парочку украинских народных песен. Все это перемежал своими байками, и старики смеялись, подхватывали мелодии, хлопали и дружно скандировали, когда Эдди заставлял их повторять какие‑то фразы.

Потом все старушки перешли в мои руки, и это был‑таки массированный десант: я делала макияж всем желающим. Ко мне выстроилась очередь. Вот это был праздник! Я выщипывала и удлиняла щеточкой порушенные брови, подкрашивала редкие белесые реснички, оттеняла морщинистые щечки… Они похорошели, повеселели… выхватывали друг у друга зеркальце, чтобы полюбоваться на себя еще и еще… И провожали нас с такой любовью, с таким восторгом! Один старик, лет за восемьдесят, ущипнул меня за задницу и шепнул: «Почему бы тебе не заглянуть ко мне однажды?» Ты догадываешься, с какой нежностью я ему улыбнулась? Я вспомнила папу и его единственную руку вечно при деле, когда в обозримом пространстве возникала хоть одна женская задница.

А недели через две мне позвонила руководительница этого клуба и предложила подработку: бьюти‑дейз это называлось. И дважды в неделю я с огромным энтузиазмом выщипывала старухам брови, снимала усы, наводила красоту на ветхие щечки… И все мы были счастливы, тем более что мне прилично платили!

 

Да, а с самим салоном произошла романтичная история: Эдди его прогулял, просвистел или, как еще говорят здесь, «профакал». Преданный жене религиозный иудей, он познакомился в ресторане с замужней женщиной моложе его лет на двадцать и рехнулся на этой серой мышке… На мой вкус, лучше бы он выбрал Анжелу. Мышка являлась к Эдди на работу чуть не каждый день, он запирался с ней в подсобке, и там что‑то падало, колотилось и завывало, словно бедный наш Эдди сражался с легионом безумных полтергейстов.

Раза два я звала его к телефону, деликатно стучала в хлипкую дверь, и минут через пять дверь распахивалась: взъерошенный потный Эдди стоял на пороге, судорожно заправляя рубашку в штаны, кипа валялась на полу, а магендавид был на спине, уже не отзываясь золотой фиксе святым сиянием.

Эта нежданная поздняя любовь и погубила нашего Эдди: он отвлекался, витал в облаках, то и дело пропадал в подсобке, захлебываясь там в мощном натиске страсти… Клиентки сначала преданно терпели, потом стали роптать и, наконец, одна за другой покинули тонущий корабль. А через полгода Эдди объявил себя банкротом.

Красавица Анжела вскоре вышла замуж за приятного пожилого армянина, с которым познакомилась на марше против турецкого геноцида армян, – это был ее первый брак, и она выглядела такой счастливой и такой, к моему удивлению, молодой…

Ну, а я нашла работу в другом, уже действительно настоящем и очень профессиональном косметическом салоне, с которого началась моя настоящая американская жизнь.

 

* * *

 

…Моя нынешняя квартира, уже третья за эти двадцать пять лет, вполне меня устраивает. Здесь это называют «ван‑бедрум»: просторная гостиная с двумя большими окнами; приличная – метров аж пятнадцать – спальня; кухня вот крошечная, просто тазик для белья, даже вспоминается табуретка «слоник» из парикмахерского детства, зато роскошная двенадцатиметровая прихожая, вместившая и гардероб, и холодильник, и кушетку – на случай приблудившихся гостей. Мне даже удалось втиснуть туда книжный шкаф – «юзаный», но «с характером, с раньшего времени»: с дверцами, застекленными таинственным зеленоватым стеклом в частых свинцовых переплетах. Шкаф этот собиралась выкинуть соседка пани Мозалевска, я же, как увидела эти переплеты и бронзовые ручки‑гирьки, вцепилась в него и не пустила, так что грузчики порадовались: не пришлось стаскивать его вниз, подвинули только в несколько рывков по лестничной клетке.

Дому нашему почти сто лет. Шестиэтажный, из красного кирпича, огромный‑квадратный, жилой‑пожилой, последний дом перед океаном. От основного Брайтона отделен проспектом Оушен‑парквей, одной из крупных магистралей Бруклина, и упирается в такой симпатичный старый парчок, за которым – полоса бесконечного горизонта: то синего, то серого, то искристого, то маслянисто‑черного. Это океан. Это – то, что я вижу из своих окон. А конкретно, вижу я старинную вышку и знаменитый «бордвок»: деревянную набережную с заносами песка и старыми кружевными фонарями, с зелеными металлическими бочками для мусора, с уходящими в воду нагромождениями черных камней волнореза… Совсем неподалеку – легендарный Кони‑Айленд, приморский парк с аттракционами – помнишь веселую песенку сестер Бэрри: «Кони‑Айленд, Кони‑Айленд…»? Парк недавно восстановили, аттракционы отремонтировали и запустили, колесо обозрения, как гигантская мельница, перемалывает в воздухе зыбкую музыку, и она кружит и тает, и вновь кружит, приперченная криками чаек…

Могла ли я представить, что когда‑нибудь все это – гремучий сабвей с его железными ступенями, «Гамбринус», «Визави» и ресторан «Татьяна», веселые аттракционы, карусель и колесо обозрения – будут просто окрестностями моего жилья, просто моим районом?.. И знаешь, мне здесь уютно и хорошо; отдерну утром штору, открою окно – «Бабий ветер», дурацкая привычка к счастью…

Здесь практически не осталось коренных американцев, которые много лет жили себе и жили в окрестных домах за мизерные деньги. Они просто тихо вымерли. Их сменили русские евреи, а тех сегодня тихо вытесняют узбеки. Лифты во всех домах относительно новые, лет по двадцать. Но выглядят устало и пахнут русской едой: щами, гречневой кашей, мясом и жареной картошкой.

Главное, отсюда три остановки автобусом до Кони‑Айленд‑авеню, где, собственно, и обретается…

<- назад {||||} следующая страница ->